Заупокойная месса
Шрифт:
Мать была великим геологическим агентом, который возникавшие формации моей души перевернул, обломал, растворил, образовал уродливые соединения и вместе со своим духом вложил первые ядовитые семена в свежую поверхность.
И это семя, ставшее очагом заразы, из которого выросли больные болотные цветы моих жизненных проявлений, это и было то самое неудовлетворенное половое стремление, это был ее собственный глубочайший разлад между маткой и душой; — это случилось потому, что душа ее должна была отвергнуть пол как нечто грязное, так как он служил орудием нелюбимому мужу.
Душа ее видела себя
Бесполое в ней породило бесполое вне ее, нечто, вокруг чего, как вокруг космической центральной точки, группировались все ее чувства, получали тепло, постоянно менялись и пребывали в вечном течении.
И хотя постепенно утихала страстность и горячность ее тоски и пропадала великая боль, оживлявшая эту тоску, но все же оставалось нечто, происхождения чего она уже не могла объяснить, что потеряло связь с ее прежнею жизнью, — подобно потерявшей смысл ходячей метафоре, загадочного происхождения которой никто уже не в силах раскрыть.
И этой метафорической тоской напитала она мою душу; она влила ее в каждый нерв, как пограничными вехами огородила она ее пределы моего ощущения и сделала меня таким болезненно-чувствительным, таким мистически стыдливым и таким безмерно-циничным.
Это она напоила меня отвращением к полу, она посеяла первые зародыши раздора в союз моей души и пола, она еще более углубила разлад между моими физическими наследственными особенностями.
Я всегда сознавал себя крестьянином с ясно выраженным чувством справедливости, наивной хитростью, склонностью к спокойной, безрадостной созерцательности, в которой отражаются столетия упрямого протестантизма и тяжелого труда.
Но рядом с мужиком, который в течение столетий тащил за волом плуг, который гнул свою спину перед господином, чьи ноги сделались плоски и руки мозолисты, во мне живет аристократ, предки которого из степей священного Ирана перешли в европейские равнины и подчинили себе туземцев, — аристократ с безграничной надменностью и хвастливой лживостью правящего класса, аристократ с тепличной атмосферой утонченности, которую породили столетия подбора, власти, роскоши и безделья.
И таким образом разнородное должно было столкнуться, должна была возникнуть борьба. Таким образом все проявления воли должны были во мне парализоваться.
Никогда не было во мне любви и синтеза.
Я — прообраз всего центробежного, прообраз распадения и разрушения.
Я — вальпургиева ночь на шабаш ведьм развития, Мене Текель, в котором истекает мой час в последних спазматических подергиваниях.
В каждый нерв проник этот разлад, на два параллельных нервных тока делит он каждое из моих ощущений: каждое в одно и то же время наслаждение и страдание. Они переливаются друг в друга, хотят одно другое вытеснить, и всегда победителем является ощущение страдания.
Едва я почувствую легкое щекотание наслаждения, уже я слышу; как в дверь ко мне стучится страдание, и тогда разыгрывается настоящая оргия, где наслаждение под ядовитыми уколами змеи страдания переходит в безумие, оргия дикого, страстного лошадиного ржания и тихого, затаенного, язвительно зубоскалящего хохота
И эти проявления моего вырождения призову я теперь на помощь.
Я вытащу теперь за уши эту гнусную бестию — пол из его логовища, прижгу ему спину добела раскаленным железом моего наслаждения, воткну ему в подошвы острое жало моего страдания, так что он закричит и запляшет — о, Боже! — запляшет!
Я буду колоть его образами, какие породил мой холодный, утонченный разврат, до тех пор, пока я снова не почувствую себя мужчиной, я бедный мученик твоей роскоши, юный мозг.
Я отправил свой мозг на зеленый луг, на бесплодную топь моей родины; теперь я весь — синтез, весь — сосредоточенность, весь — пол.
В моих объятиях покоишься ты, и теперь ночь.
Мы целуем друг друга так, что у нас захватывает дыхание; так, что мы растворяемся друг в друге, делаемся одним существом.
Я прижимаю свои губы к твоим лихорадочно горящим грудям, и моя грудь расширяется от долгожданного, горячо желанного счастья; я так близко прижимаю твое тело, тело пантеры, к себе, что слышу, как твое сердце бьется о мою мужскую грудь, и я могу сосчитать его удары; чувствую, как кровь, клокочущая в твоем теле, льется по моему, и дрожь сладострастия, пронизывающая твое тело, делается моей собственной дрожью.
Я впиваюсь в тебя; я чувствую, как члены твои вздымаются в дионисийском экстазе сладострастной судороги, как они вздрагивают в диком напряжении болезненного наслаждения.
Крепче — глубже — еще глубже, так что я поглощаю твой бессмертный дух в этом невыносимом пылу моей страсти, в этом бешеном фарсе моего чувственного наслаждения, в задыхающемся «аллилуйя» моего сладострастия.
И теперь я воплощение Логоса, когда он стал заветом плоти; теперь я могучий всепол, пункт соприкосновения между прошедшим и будущим, мост к тому берегу грядущего, залог новой эволюции.
Теперь я не знаю больше моей муки; я всасываю твой дух; все глубже впитываю я его в себя, и в этом единстве и взаимообмене наших существ, в этом растворении моего бытия в твоем, в этом сцеплении зубцов наших самых глубоких и интимных чувств, в этом сверхчеловеческом, безрассудном, небесном восторге свободы пола, ликующем стремлении к будущему и бессмертию, я схватил твой дух дрожащими, трепещущими пальцами.
Да, да, да, да:
Он исчез!
Как ртуть разбегается он под моими пальцами; и вот ты здесь, — вот лежишь ты в твоей божественной наготе, в бесстыдстве твоего пола, и я смотрю на тебя, как на что-то чуждое, далекое, отодвинутое на миллионы миль, и я гляжу в твои бездонные глаза, у которых, быть может, даже нет и поверхности.
Но нет, — нет, — ради Бога, нет.
С трепещущей, судорожной, разрывающей мозг страстью, с лихорадочным зноем, бушующим в моем мозгу, с бешеной силой моих окрепших от желания членов, я хочу трепетать от землетрясения твоего тела, ничего не чувствовать, кроме раскаленного зноя твоих членов, ничего не слышать, кроме ревущего урагана моей крови, ничего не ощущать, кроме колющей, грубой боли любовного бреда, — я хочу перестать страдать в победном дифирамбе пола, в шумящем прибое страшной симфонии тела.