Заурядные письма священника своей мертвой жене
Шрифт:
Вот я тебе пишу, уже успокоившись, пишу, как ты не любишь – босой и прямо в кровати.
Стыдно, Кэтти.
Неужели я до сих пор так малодушен?
Помоли ангелов за меня, чтоб смелее.
С любовью,
Джон.
Кейтлин,
Неделя. Ничего не произошло.
Четверо детей переправили. Славик говорит, может, удастся спасти маму Цанека. Совсем девочка молодая – восемнадцати нет, может, тоже удастся вытащить из гетто. Цанек без мамы не ест.
Я спрашиваю себя… не расточительство ли это – так переводить бумагу: писать и сжигать в печи. Но во многие дни ты – моя единственная радость, а это наша единственная связь. Кому какое
Но к детям я все-таки не приучен, тяжело мне было с Цанеком, как с маленьким марсианином или животным неизвестной породы. Хорошо Цаца его забрала. Больно было смотреть, как он в угол забьется, прозрачные пальчики подожмет и тихо так шепчет – мама. Как он сжимался, как только руку вверх поднимаешь.
Да. Вчера захожу часа в четыре в большую залу, а у статуи Марии пиджак что-то с коробочкой для мелочи химичит. Ну, думаю, как всегда. Я их уже зло не отгоняю – всем есть надо, но скоро все замки на ящиках поломают. И ведь не спросят! Никогда не спросят – нет ли у меня работы за еду или просто корочки – стоят, ящички взламывают, а оттуда что унесешь? Они что верят, что церковь моя – дворец Креза? Подчас и на булку хлеба пожертвования неделю набираются. В общем, зло я уже не отгоняю, подошел, а то – мальчик совсем, двадцать два – само много, что дашь. Так он стоит и в щель для мелочи две банкноты пропихивает – десять марок, Кейтлин! Они застряли, мнутся. Меня увидел, смутился и по-английски: I’m such an idiot! I don’t know why I decided to push it in this way… ah, finally. Sorry. Have a nice day.
И сбежал. Я даже сказать ничего не успел. Деньги затолкнул и сбежал.
А пиджачишко на нем был дранный. Холодно в таком.
Ночью на меня опять бухнулся кто-то из тройни – однажды уже убрал фигурки на подоконник, Агнешка их тут же смела, сказала, вдруг кто увидит, у нацистов нет чувства юмора, и если не ради себя, то ради дела я не имею права так рисковать.
Ставил их на пол, Гиля с молчаливым упорством сироты переставлял их на полки. Холодно им, понимаешь, ночью дует. Теперь же, когда Гильки нет, рука не поднимается убрать его тройню.
Три «поросенка»: Фриц, Франц, Ханс и красный волк.
Почему, Кэтти, все получается так неправильно? Как ни кинь – всё неправильно. Что красный волк, что серый. И сосредоточиться бы только на службах, но люди задают вопросы. И как сосредоточиться только на службах, когда столько боли вокруг?
Не талдычить же всем на всё одинаковое – так надо, на то воля божья, будь смирен, однажды воздастся…
Хочется, Кэтти, я бы даже сказал, необходимо иметь уверенность в правильности мира, хотя бы в верном своем его понимании.
Не так ли оставляет людей вера?
Я бы хотел быть спокоен и добр, когда знаешь, что все правильно, и господь прав, и помогаешь чем можешь, не вмешиваешься зря в дела провидения. Но дать застрелить человека – провидение это или нет?
Ненависть такая, как у Агнешки, желание мести, разве можно пройти мимо слепым бревном и не обжечься? Не задать себе вопросов?
Ну вот, опять, старый начал нудить, да, Кэтти?
«И вы прямо верите в толстозадых ангелов с крыльями?» – недавно мне тут кричала одна. В толстозадых не верю. Но иногда я спрашиваю себя, бывает ли так, может ли так быть, Кэтти, чтоб всю жизнь тыкаться полуслепым кутенком, а в раю внезапно прозреть? Как можно не понимать, не понимать и внезапно, как молния вспыхнула, всё увидеть?
Как с тобой было, Кейтлин?
Всякий раз, как задумываюсь о тебе, стараюсь твоими глазами взглянуть – и легче. Земля кажется меньше, дела – игрушечней. Совсем уже засыпаю,
Любя тебя.
Дж.
Кейтлин!
Милая-милая
они забрали Сарочку! Маму Цанека! И не нацисты, свои сдали! В гетто есть свои собственные еврейские полицаи, так один из них заприметил, что Цанека не видно, и стал Сару расспрашивать. Сара отмалчивалась, отмалчивалась, а он ее при всех стал бить! Что там бить? Там же не девочка, тень одна! Он выбил ей передние зубы, тогда старушка какая-то не выдержала, закричала – ну, удавила она ребенка, кормить-то все равно нечем, изверг! И Сара то же повторять стала, а он такой – труп покажи, а ей что показывать? Вот ее и забрали. Кэтти, а если все выползет? Если разнюхают они, что мы детей вытаскиваем, дальше-то как?
Влад говорит, переживать рано. Не зря же мы взятки немцам даем. Не евреям этим всяким, а немцам, они, мол, дело затормозят, но Сарочка! Сару жалко. Цацик совсем исхудал. Думаю, зря мы его без мамы вытащили. Что теперь с Сарой станет? Молюсь за нее.
Пани Вержбицкая печенья принесла.
Отдал Цацику, Цацик его и не тронул, грустно смотрит так – мама.
Да что ж я Цанека всё Цацик! Хоть, может, оттого, что большеголовый такой, тихий и не ест.
Аж сам есть не могу.
Детям Агнешки хотел отдать, но тут опять этот мальчик зашел, в пиджачке который. В этот раз прямо с дождя, промокший. Больше семнадцати и не дашь. Мне бы его на службу позвать, а тут… я его тогда на скамье увидел, он с закрытыми глазами сидел, лицо худенькое, печальное, брови поднялись. Ты же знаешь, не люблю я людей в молитве прерывать, никогда не любил. Они ж, в конце концов, к богу идут не за проформой, как можно их в самый искренний момент… думаю, как встанет, на службу и позову. Своими делами занялся. А он уснул. То есть, я не уверен, но мне показалось, что через боковую дверь я мельком увидел, как он голову уронил, ну, когда засыпаешь и бац – голова падает. Проснулся тут же. И убежал.
Что за мальчик?
Так вот он сегодня тоже заходил. Давно его не было, а теперь зашел. Я даже волноваться начал. На беглого еврея он не похож. Красивый мальчик. На поляка – тоже. Для немца… почему не в войсках? Или в войсках, но раненный? Меня откуда знает, чтоб по-английски? На лбу ж у меня Уэльс не нарисован… или нарисован?
В общем, и сегодня зашел.
И все в том же пиджачке. Покашливает.
Я решил – в этот раз не упущу. Он у Девы Марии стоял – над ящичком, куда банкноты пропихивал.
Я тихонечко подошел, за локоть тронул, а он как вздрогнет.
Аж я вздрогнул.
Неудобно так стало.
И его засмущал.
Худенький такой, у меня как раз печенья были в руках, я ему и протянул. А он брови схмурил, на меня, на кулек смотрит. «Это что?» – говорит.
Я: Печенья.
МАЛЬЧИК: Мне?
Я: Вам. Они хорошие.
МАЛЬЧИК: Спасибо. I’m full of sugar for today. Have a good night.
И опять сбежал.
Кэтти, можно быть большим дураком, чем я?
А нацисты нас больше визитами не удостаивали, и слава богу.
Помолись за Цацика, за Сарочку. Пусть все у них будет.
Кэтти,
Печенья те мальчишки Агнешки сжевали за милую душу.
Крыша больше не течет, вышло солнышко.
О Саре так ничего и не слышно.
На те десять марок живу. Много еще осталось. Радуюсь, главное, чтоб на бумагу с карандашами хватало – тебе писать.
Вспоминал каникулы наши в Шотландии.
Сестренок твоих.
Как ты в поле волосы распустила, и полночи потом мы оттуда ту разновидность репея (репей же то был, верно?) доставали. Какие ты пастушьи пироги пекла! Как мы собаку завели, а она к Вулворту сбежала, её Джеф прикормил, там и осталась…