Зависть богов, или Последнее танго в Москве
Шрифт:
Фридрих не спешил отвечать. Он дышал тяжело, одышливо. Темные, с густой проседью, перец с солью, влажные кудрявые его волосы прилипли ко лбу. Жара. Он толстый, ему тяжко, задыхается.
— Почти угадала, — сказал он наконец, глядя на черную «Волгу», стоявшую возле Сониного подъезда.
Шофер и плотненький, корявенький человек в штатском курили у машины, травили, верно, развеселые байки, похохатывали.
— Угадала, — повторил Фридрих. — Почти. Я тебе, Софья, открываю страшную тайну. Знаешь, почему нашему Мейерхольду «Фому Опискина» разрешили? Сняли запрет? Знаешь?
— Нет. — Соня покачала головой.
— Они
— Поняла. — И все оборвалось у Сони внутри.
Ее сдали. За полторы копейки. Она сама разменная монета. Ее разменяли за милую душу. Больно. Как больно, ну какие ей французы сейчас?!
— Я тебе ничего не говорил. — Фридрих смотрел в окно, на черную «Волгу». — Ладно, Софья, не журись. Все к лучшему. Я тебе нашел работу — сказка. Мечта! Давай иди, перетерпи своих Жан-Люков. Я за тобой заеду к семи, отвезу тебя на смотрины.
— Фридрих, может быть, тебе тоже из театра уйти? — тихо спросила Соня. — Тебя ведь тоже разменяют когда-нибудь, не ровен час…
— Я соглашатель, — буркнул Фридрих, доставая из кармана патрончик карминной помады, выкупленный у Танечки, надо полагать, втридорога. — Держи. Дарю. Тебе идет.
— Спасибо. — Соня открыла дверцу. Ей не хотелось терять Фридриха, не хотелось, чтобы он оставался в казарме, над которой теперь будет реять, расправив кожаные скрипящие крылья, этот райкомовский Буревестник, и она повторила с какой-то упрямой мольбой: — Фридрих, давай вместе уйдем! Что ты, работы себе не найдешь? Ты же сам говорил, тебя в четыре места зовут. Уйдем, ты ведь там взвоешь, под Буревестником-то!
— Я старый, — пробормотал Фридрих. — Мне лень. — Он повернулся к Соне. Его черные, узбекско-еврейско-армянские глаза блеснули насмешливо и грустно. — Он Буревестник. Я Пингвин. Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах Ничего, нормально. Это мой стиль, Софья. Моя стратегия. Иди, Софья. Тебя заждались.
Соня вызвала лифт. Какие французы? Выгнать всех, потушить свет, забиться в угол тахты, лечь лицом к стене. Ее предали. Ее сдали. Разменяли, как медяк.
Нет, придется вымученно улыбаться, плести светскую беседу, любезничать с чужими людьми. «Коман сава?» — «Сава бьен».
Сава хреново, мсье-мадам. Такова советская ля ви. Вам этого не объяснишь, давайте лучше водочки хлопнем.
Соня открыла дверь. В прихожей пахнет чем-то горелым. Нет, печеным. Вкусный запах, дачно-пионерский. А! Это они картошку пекут. Надо же!
Из кухни слышались голоса — веселые, хмельные. Соня глянула на себя в зеркало — карминно-красные, темные, резко очерченные губы, растерянные глаза. Странно. Другая женщина. Сережа не узнает.
Мужики шумели на кухне, смеялись. Незнакомый мужской голос, низкий, хриплый, властный, грубоватый, что-то быстро говорил по-французски. Это Бернар, наверное, французский дед-ветеран. А кто им переводит?
Соня постояла, раздумывая, куда ей идти — на кухню или в комнату. Поразмыслив, направилась к комнате.
Вот тут-то он и вышел ей навстречу. Он вышел ей навстречу, он был выше на две головы, Соня подняла глаза…
Было довольно темно, в коридоре всегда полумрак, даже в солнечные дни…
Мужчина
Он смотрел на Соню, молчал, и… это самое главное, именно это Соня всегда потом будет вспоминать, такая смешная подробность, но очень важная… и глаза его медленно округлялись, темные низкие брови ползли вверх. Что-то в этом было невзаправдашнее. Чрезмерное. Как на этюде по актерскому мастерству, Соня тысячу раз сидела на вступительных в ГИТИСе. Когда экзаменатор, позевывая, предлагает какому-нибудь юному обалдую из Мценска: «Вот представьте себе. Вы в первый раз видите женщину. И понимаете, что это судьба. Вот покажите нам это, попробуйте». И обалдуй таращит глаза, округляет их, брови ползут вверх. Он стоит окаменев, будто суслик на лесной ночной дороге.
И этот рослый смуглый брюнет — он точно так же стоял. И глаза у него были как плошки. А Соня знала, что никакой в этом нет фальши, никакого наигрыша, все правда.
Все правда. Через минуту он опомнится, встряхнется. Ему будет неловко. Он заговорит с Соней нарочито сухо, отчужденно. Да он и говорить-то с ней не сможет, он — ни слова по-русски, она — по-французски.
Ведь он же француз? Кто он?
Через секунду он будет другим. Но сейчас, но теперь он настоящий, он выдал себя. Все, ты себя выдал, не отпирайся.
— Сонька, наконец-то! Ты где пропадаешь? — Сонина свекровь, Полина Ивановна, бой-баба, невероятно подвижная при своей полноте, поднырнула под рукой незнакомца, вынося из комнаты поднос с пустыми тарелками.
Незнакомец очнулся. Его расколдовали.
— Андре, вы ж вроде покурить хотели? — по-свойски спросила у него свекровь. — Во-он туда, на балкон.
Только теперь Соня заметила, что в правой руке незнакомец сжимает пачку «Житана». Соня знала, что это «Житан», Сережа привез из Парижа два блока, потом не спеша смолил полгода, интересничал, выпускал дым через ноздри, шикарно затягивался, воображал себя Жаном Габеном.
— Спасибо, сударыня, — ответил незнакомец, глядя не на Соню — на свекровь. На Соню он теперь смотреть не желал, отводил глаза. Понятное дело, казнит себя за эти три минуты полного ступора.
— «Сударыня»! — передразнила его Полина, смеясь. — Сонь, слышь, как он говорит? Он так смешно говорит. Как в старое время.
— У меня нет хорошей практики, — пояснил незнакомец, искоса, быстро, с какой-то детской сумрачной опаской глянув на Соню и тут же отведя глаза. — Я еще коротко в Союзе. Мой русский — русский моей бабки. Да?
— Он наполовину русский — наполовину француз, — вставила свекровь, радуясь, что она уже все знает, в курсе всего, посвящена в детали. — Он из эмигрантов. То есть бабка из эмигрантов. Она русская, поняла? Да вы познакомьтесь! Андрюша, это Соня… Ничего, что я Андрюшей вас зову? По-нашенски, по-русски. Это Соня, невестка моя.
Последние Полинины слова потонули в шуме, гаме, ликующих воплях. Соня оглянулась: громогласная, веселая, изрядно подвыпившая мужская компания шествовала из кухни. Огромный пожилой мужик возглавлял компанию, безоговорочно ею верховодил. Никого больше и не видно было из-за широченных его плеч, борцовского обхвата лапищ. Так, мелькали иногда у левого его плеча, у правого локтя разгоряченные хмельные рожи гэбиста Крапивина, Сережи, еще какого-то дядечки… Мелькали — и исчезали за этим богатырским живым заслоном.