Землетрясение. Головокружение
Шрифт:
— Так я, выходит, стародавняя? Только тряпки на мне новые, только иные приметы жизни вокруг, а суть моя, душа прапрабабушкина? Уразовы — мы кем были при царе Иване?
— А может, и опричником был какой-нибудь из Уразовых, — усмехнулся отец. — Так далеко я в своё прошлое не заглядывал. Надобности не было. Разве вот Григорий заглянет или ты. Нынче у многих молодых тяга выявилась генеалогией своей заняться. Или не так? То-то и оно. Ну, кончили спор. Прямо беда это у нас, у русских: только за стол, а уж и заспорили, зафилософствовали. Костя, а ты со
— Спорю, конечно, — сказал Костя. — Не чуть что, но спорю.
— О пустяках каких-нибудь или о серьёзном, как вот мы с дочкой?
Костя задумался. Как ответить? Конечно, спорил и он с отцом, и нередко. Но иной, что ли, звук был в этих спорах, звук, который живёт помимо слов и в котором часто всё дело. Просто спорили, не ожесточаясь. Звук в негромком споре Ксаны с отцом был какой-то ожесточённый. Это даже не спор был, это была ссора, и она возникла не только что.
— Ка'к ты, дружок, медленно думаешь, — миролюбиво обронила Анна Николаевна. — Ну, ответь же нам что-нибудь.
— Да, я спорю с отцом, но не обязательно вслух, — сказал Костя. — И отец тоже со мной спорит. И тоже не всегда вслух. Вот так мы спорим, спорим, а потом, смотришь, сама жизнь наш спор и рассудила. «Это ты повзрослел», — говорит тогда отец. Или о себе: «А я-то, оказывается, отставать стал».
— Какая идеальная семья, — усмехнулся Григорий. Алый рот под русой подковкой усов, глаза голубоватые и холодноватые, весь лик заносчив и насмешлив. И верно, опричник. — А вот мы и вслух спорим и помалкивая. И никак что-то к согласию не придём. Прямо уразовщина какая-то.
— Притязаешь сверх меры, — благодушно заметил Уразов–старший, — И то тебе дай, и то предоставь. Эх, уж я жалеть начинаю, что не голодранцами вас взрастил! Меньше имеешь, на меньшее и притязаешь, малости рад. Дурак я, хоть и умный.
И снова, даром что проговорил все это Уразов благодушно и даже посмеиваясь, звук сказанного был не благодушен, не миролюбив, а был ожесточён, как звук давней ссоры.
— Лукьян Александрович, а ведь коньячок на столе, —сказала Анна Николаевна и глазами скомандовала своей Лизе: мол, наливай, потчуй гостей-то. — И самовар заждался. Пыхтит, свистит, а мы на него ноль внимания.
— Моя вина, моя вина, — всполошилась, захлопотала Лиза. — Уж больно умные речи. Заслушалась.
Принялись за чай. Ксана стала учить Костю пить чай, как пьют его в здешних жарких местах. Во–первых, без сахара, а под карамельку или кусочек отломив от сотового мёда. Во–вторых, не из стакана и не из чашки, а из пиалы. И пить надо маленькими глотками, и дышать, дышать чаем, чтобы глазам стало влажно. Она подхватывала на ложечку кусочки мёда, смеющийся её рот стал медовым, и вспыхивали зубы, и быстрый кончик языка, словно дразня, показывался и исчезал, показывался и исчезал.
Костя был старательным учеником, но ему трудно было управиться с пиалой и с мёдом, потому что глаза его были прикованы к этому дразнящему кончику языка, к этим перламутровым от мёда губам. Одна капелька
Пришли новые гости. Какой-то старичок в жарком суконном костюме, какие-то две пожилые дамы с громкими, требовательными, капризными голосами вполне и во всём преуспевших деловых женщин.
Смутно различал Костя лица сидящих за столом: он пил чай, как его научила Ксана, держа пиалу близко у глаз, и глаза, и верно, стало заволакивать, им стало влажно и жарко. В полслуха слушал Костя и то, что говорилось за столом. Ну, кричали дамы, ну, басил Уразов, ну, важно и отрывисто что-то говорила Анна Николаевна. Ну, похмыкивал язвительно Григорий, а старичок, смешливый донельзя, тоненько всё время смеялся, галантно прислушиваясь к тому, что нашёптывала ему быстрогубая Лиза. Костя смутно все видел и худо все слышал, едва поспевая уследить за пиалой, за ложкой, зачерпывающей мёд, за дразнящим кончиком языка Ксаны, за движением её облитых перламутром губ и едва умея вникнуть в смысл того, что она ему, смеясь, говорила, в смысл этих простеньких поучений про чай и про мёд, а все же полных глубочайшего смысла.
Все за столом уже давно приметили, как труден Косте этот урок чаепития., И немало уже шуток было отпущено по его адресу. На счастье, он их не слышал. Но Ксана слышала. И ей вдруг невмоготу стало от этих поглядываний, улыбочек, и сама себе вдруг она опротивела, вся её игра стала ей противна. Она поднялась стремительно.
— Спектакль окончен! — Она взяла Костю за руку. — Да оставьте вы пиалу наконец! Пошли! — Она повела его за собой, не выпуская руки. — Деревья, милые деревья, укройте нас от суетного мира!
Всего несколько шагов понадобилось сделать, чтобы сгинул суетный мир, чтобы встал перед глазами мир благословенный.
Здесь, у литой из глины стены, у древнего дерева, так оплетённого лозой, что казалось, дерево это и родит виноград, и где влажной была земля — ручей был рядом, — здесь прохладно было и тихо, и наново здесь увиделась Косте Ксана, она грустной увиделась, печальной даже, и сердечной, не насмешливой, — совсем иной, чем там, в суете.
— Надоело, — устало сказала она, устало прислонившись к стене. — Всё надоело. Сбежать бы куда-нибудь. Ну, что будем делать, Костя?
Она вгляделась в него, и он не отвёл глаз, он тоже глядел на неё. Пожалуй, только сейчас он её и рассмотрел как следует.
— Не вздумайте только влюбиться в меня, — сказала она. — Или уже готово, влюбились?
Он молчал. Рассмеяться бы её словам, но как-то не смешно ему было. Ответить бы какой-нибудь бойкой фразой, но не придумывалась такая фраза. Тихо и робко журчал рядом ручей. Тихо и робко было на душе у Кости. Тихо и робко. Он не знал себя таким. Нет, он не влюбился в неё, но он не знал себя таким тихим и робким.