Земля обетованная
Шрифт:
Блюменфельд, Шульц и остальные музыканты из их компании шагали по тротуару. Шествие замыкал Стах Вильчек с каким-то незнакомым мужчиной, с которым он без умолку толковал о своих делах.
Горн — он тоже был на похоронах — с грустью оглядывал идущих за гробом в надежде увидеть Зоську, но тщетно: никто не знал, что сталось с ней после смерти Кесслера.
За городом к похоронной процессии присоединилось десятка полтора работниц; они затянули жалобную песню; молитвенных песнопений не было, так как Малиновского хоронили без ксендза.
По мере отдаления от города из проходов и закоулков стекалось все больше людей; прямо от станков, грязные, посинелые от холода присоединялись они к процессии и сомкнутыми, грозными рядами шли за гробом своего товарища.
Порывистый ветер относил в сторону звуки жалобной песни, хлестал дождь со снегом, холод пронизывал до костей.
В аллеях кладбища голые деревья стонали под напором ветра, и в надрывающей душу песне звучали жалоба и безутешное горе.
Под аккомпанемент унылого шума голых деревьев, мимо пышных надгробий, по месиву из прелой листвы, грязи и снега похоронная процессия торопливо подвигалась в глубь кладбища, туда, где хоронили «отверженных» и где среди засохшего чертополоха и коровяка горбилось несколько могильных холмиков.
Гроб быстро опустили в могильную яму, на крышку со стуком посыпались комья мерзлой желтой глины, шквалом взметнулись плач и причитания, заглушив на миг громкую молитву коленопреклоненных рабочих.
Ветер внезапно стих и больше не раскачивал деревья, с хмурого, затянутого тучами неба мириадами белых мотыльков летели на землю тяжелые хлопья снега; оседая на одежде, могилах, они покрывали все унылой, белой пеленой.
Из Лодзи сквозь снежную завесу глухо доносились фабричные гудки, возвещая вечерний перерыв.
— Что с Зоськой? — спросил Блюменфельд у Вильчека, когда они возвращались с кладбища.
— На панель пойдет. Узнав о смерти Кесслера, она пришла в ярость из-за того, что по вине отца ей придется искать нового покровителя. Впрочем, кажется, о ней уже позаботился Вильгельм Мюллер.
— Чем вы сейчас занимаетесь? — поинтересовался Горн, присоединяясь к ним.
— Ищу какое-нибудь новое дело. От Гросглика я ушел, а торговля углем мне порядком надоела.
— Говорят, вы продали участок Грюншпану?
— Продал, — буркнул он и, как от мучительной боли, стиснул зубы.
— Что, никак он вас надул?
— Надул, надул! — повторил Вильчек, словно это признание доставляло ему удовольствие. Продал за сорок тысяч, получил чистыми тридцать восемь с половиной, но все-таки он надул меня! И я ему этого никогда не прощу!
Он поднял воротник шубы, заслоняя пылавшее возмущением лицо и защищаясь от снега, который валил все гуще и больно сек по глазам.
— Ничего не понимаю: такую уйму денег получили, а говорите: вас надули?!
— Вот именно! Послушайте, как было дело: когда
Он замолчал и немного отстал, чтобы справиться с душившей его бессильной яростью.
Дело было даже не в деньгах, просто он никак не мог пережить, что обманут каким-то Грюншпаном. И его самолюбие невыносимо страдало.
Ему никого не хотелось видеть и, сдержанно попрощавшись с приятелями, он сел на извозчика и поехал домой. Жил он все в той же лачуге, так как деньги заплатил вперед, до весны.
В доме было холодно, сыро, и, едва высидев в одиночестве до вечера, он отправился на Спацеровую, где теперь постоянно столовался, рассчитывая завязать полезные знакомства и получить доступ в так называемое хорошее общество.
Но вместо обычного оживления, сегодня здесь царила печаль. Кама без слез не могла смотреть на Малиновского и то и дело выбегала в гостиную, чтобы там выплакаться. Малиновский, проводив мать домой и оставив ее на попечение родни, ушел и, несколько часов проскитавшись по городу и устав, явился сюда, как обычно, к чаю, надеясь, что в атмосфере доброжелательства ему станет легче.
Он сидел за столом, глядя в одну точку. Его зеленые глаза потемнели, словно он видел перед собой страшную картину гибели отца, которая рисовалась в воспаленном мозгу.
Он не проронил ни слова; сочувствие окружающих, соболезнующие взгляды, приглушенный шепот, плач Камы подействовали на него так, что он, не прощаясь, выбежал в прихожую и разрыдался.
Горн и Вильчек выскочили следом и отвезли его на квартиру, где вскоре собралась вся их компания.
Долго сидели они молча, но вот Блюменфельд взял скрипку и тихо, пианиссимо, стал играть ноктюрн Шопена. Играл долго, проникновенно, и Адам, заслушавшись, немного успокоился.
Пришедший позже Давид Гальперн, желая утешить его, с глубокой верой заговорил о Божьем милосердии и справедливости.
Все благосклонно слушали, кроме Вильчека, который сразу же ушел, ибо, снедаемому лютой ненавистью к Грюншпану, ему ни до чего и ни до кого не было дела.
В продолжение двух недель целыми днями он бродил по Лодзи, обдумывая план мести фабриканту.
Он поклялся себе отомстить ему и теперь только ждал подходящего случая. Ни бить, ни лишать его жизни он не собирался, полагая это глупостью; месть должна была заключаться в том, чтобы побольней ударить Грюншпана по карману. И чутье подсказывало ему: если он докопается до истинной причины пожара на фабрике Гросмана, то тем самым нанесет своему обидчику удар в самое сердце.