Земная печаль
Шрифт:
II
Из окон Жениной детской, во втором этаже, виднелся склон к речке, луга, и далекий заказ на горизонте. Много свету было в этом виде. Как будто окна выходили вообще на Божий мир, лежавший в таком просторе и ясности.
В девять, к концу ужина, дети уставали. И Женя, и сестра Соничка клевали носом, и тут нужно было умение, чтобы отправить их спать. Был и способ для этого. Приходил Гришка, кривоногий человек невзрачного вида, и тихая женщина Дашенька; только им можно было уносить детей. Часто — садились верхом, и полусонные, со сплетающимися детскими
Раздеваясь, видели красную зарю, гасшую за заказом, туман над лугами. Далеким, милым дерганьем кричали коростели. Эти коростели и закаты незабываемы; чистым видением сохранились они навсегда.
Засыпали покойно. Только Женя требовал, чтобы рядом в комнате сидела Дашенька. Было ли жутко наступление ночи, с июньскими звездами, или казалось страшным не заснуть к известному часу?
Но Дашенька сидела, а вдали, в столовой, была и мама. И может быть, эта мама, которая прелестней всех закатов, может быть, она подойдет и заглянет. А какое счастье, если поцелует. Тогда наверно будет осилено беспокойство ночи, и светлый сон, где видишь, что летишь, возьмет незаметно.
III
В слове «отец» для Жени заключалось все могущественное и интересное, что возможно представить в человеке. Он мог одолеть что угодно, устроить всякое дело; он был охотник. Стрелял волков и медведей где-то в дебрях, в Чертоломе, и ничего не боялся. Летом он ездил за тетеревами.
Рано утром, проснувшись, Женя подбегал к окошку — и снова те же зеленые, покойные луга, за ними ржи, и на горизонте Высоцкий заказ, где охотится отец. В блеске солнца, в напряженном зное, колышущемся над полями, в легком мираже над горизонтом эти утра так бессмертны! Не тогда ли дается человеку откровение природы?
— Женя, klavier spielen! [100]
И конечно, он шел. Лина сидела над ним, он бездарно разыгрывал этюды, за окнами липы цвели, золотели, сладко благоухали, и все думалось: сколько же тетеревов привезет отец?
Катятся дрожки. Черная Норма бежит с высунутым языком. Тут уж нет сил удержать гаммами.
— Много убил? Нет, расскажи!
Снимая сапоги, отец должен был подробно рассказывать, а Женя слушал в волнении, с неотступным интересом, точно дело шло о битве, геройских подвигах.
100
Играй на рояле! (Немецк.)
Когда-то ему купят ружье!
После обеда отец спал, накрывшись пиджаком. В четыре его можно было будить. В это время в его комнате было душно, и стоял мужественный, знакомый запах, который Женя так любил. Подкравшись, он целовал отца в щеку. Тот вскакивал, но, увидев Женю, смеялся и ласкал его.
Потом шли на речку купаться; там снова дивно пахнул лозняк, прибрежный песок блестел, летали стрижи, отец учил Женю плавать, и он благоговел, держась за его загорелую шею, задыхался от гордости, если выказывал ловкость. Так летело время, пока солнце не сходило книзу, краснея. Значит,
В разгаре июля, знойного, радостного месяца, загнать детей в комнаты трудно. Бедная Лина могла охать сколько угодно, — Женя, Соничка, кузина Лиза Толстая, или Лиза Собачка, целыми днями пропадали в большом саду, где-то на гумнах, в коноплях, в крыжовнике. Заметив Лину, хохотали, кричали таинственное детское слово «чибйс», — оно значило все что угодно, — и вихрем неслись в свои тайные места, известные только посвященным.
— Соня, Соня, давай бегать! — кричала Лиза Собачка и, в упоенье от здоровья, счастья, неслась, как дикий кобыленок, по аллеям. За ней Соня, Женя. Но Женя не мог угнаться. Они старше и ловчей. Он злился.
— Дуры! Конечно, дуры! Выдумают еще!
— Не догнал, не догнал! Сам дурак.
Лиза Толстенькая останавливалась и показывала язык.
— Бим–бом!
— Не понимаю я ваших глупостей!
Это слово приводило Женю в ярость. Девчонки хохотали, а он ничего не понимал. Здесь была уже маленькая женская тайна; они заливались, кувыркались от восторга, шептались и, как заговорщицы, спрашивали друг друга: «Это бим–бом?» — «Нет». Бим–бом было что-то другое, снова неуловимое и раздражающее.
К вечеру жара спадала. Тогда играли в лапту. Со слободы собирались дружественные мальчишки, разные Савоськи, Масетки, Романы — и разделялись на партии. Битвы получались жестокие. На широчайшей улице, по гусиной травке, затянувшей середину, в огненном азарте носились дети, барские и мужицкие вперемежку, и только одна мысль: не смазать бы мячом, срезать бы врага, хоть у черты. Или запустить мяч Бог знает куда к небу, где ласточки шмыгают в золотом свете, чтобы он на мгновение повис в синеве — и камнем книзу.
Хорошо, если играет пастушонок Вальтон. Почему он Вальтон, этого не знают. Он даже не из этой деревни, но в него влюблены все дети. Что-то есть в нем острое, покоряющее. Когда он подъезжает со стадом, сидя боком на кобылке, дети кричат: «Вальтон, к нам!» Вальтон равнодушен, как знаменитость, и в этом тоже его обаянье. Сдав скот, он может, между прочим, и сразиться. Но это так, от нечего делать.
Побеждают те, на чьей стороне Вальтон.
Товарищ отца по службе Дед (его звали так за громадную бороду) — подарил Жене ружье. Это было событием.
С утра перед его приездом Женя волновался. Он догадывался смутным чувством — и скрывал, стараясь иметь независимый, равнодушный вид.
Но когда Дед ввалился, втащили его вещи и остался только странный, продолговатый ящик, Женя не вытерпел.
— А тут… что? — спросил он, задыхаясь, целуя Деда.
Дед улыбался и гладил черную бороду.
— А посмотрим, посмотрим.
И там было ружье. Настоящее ружье, одноствольное, шомпольное, тульской работы. Соня с Собачкой визжали; Женя сиял молча. Он считал неудобным высказывать радость открыто. Отец с Дедом осматривали ружье, советовались, улыбались.