Земная печаль
Шрифт:
Но потом на сердце моем стало легче, и как будто я Даже расстроился, в нежность какую-то впал. Все мне хотелось вспомнить что-нибудь очень хорошее, трогательное в своей жизни, что меня бы согрело. Трудно было это выбрать. Все же я размягчился, и, помню, глаза у меня стали мокрые.
Я покойно держался на суде. Мне даже довольно занятно было рассматривать присяжных, судей, публику (народу, впрочем, было мало). Немного мешали конвойные с шашками. У них были такие лица, точно я убегу. А куда мне бежать? Я даже совсем не собирался бежать.
Дело мое разобрали быстро, потому что оно было ясное. Я все рассказал просто и не скрываясь. Не упомянул только, что деньги получил с экспроприации: на виселицу мне не хотелось, но
Защитник мой — от суда, молодой человек, говорил, что я убил жену в припадке ревности. Господин прокурор сказал все ему наперекор, но не очень на меня наседал. Потом меня спросил председатель:
— Не имеете ли чего сказать, подсудимый?
Я перед этим задумался и не расслышал его слов.
Он еще раз спросил. Я вскочил, понял, что невежливо обошелся, и растерялся немного. Я ничего не приготовил ответить и замялся. А затем сразу успокоился. Поклонился низко присяжным.
— Виноват, кругом. Моя вина!
И сел. Присяжные недолго совещались, и приговор вынесли: виноват, но со снисхождением. Вышло мне — на четыре года в каторгу, а потом на поселение.
Помню, когда из суда меня выводили, ясный был мартовский день. На асфальте у подъезда лужа блестела, воробьи бесились. Какая-то старушонка подала мне две копейки. Я ей поклонился, как присяжным, в пояс.
После этого меня довольно скоро с партией отправили в Сибирь, через Москву. Там нас почему-то задержали, два дня мы прожили в Бутырках. Уже была весна, тепло, и когда из Бутырок нас гнали на Курский вокзал, пыль подымалась на Долгоруковской. Мы шли в кандалах, цепочки наши позванивали. Хоть никого у меня в Москве не было своих, кроме мамаши на кладбище — все же мне казалось, что кого-нибудь встречу, из знакомых. Но никого не встретил. Когда подошли к Страстному, вдруг мне захоте–лось на минуту свернуть к Тверскому бульвару, взглянуть на дом, где я родился, рос, с мамашей ко всенощной ходил, к Иоанну Богослову, с отцом вздорил: но нельзя было, понятно. Мы взяли налево, вдоль бульваров. Я взглянул на главы Страстного монастыря, снял шапочку и перекрестился.
На Курском вокзале, оказалось, с нами отправляют партию политических, из нашего же города, только они позже выехали. Между прочим, здесь и Марья Петровна была. Я этому очень обрадовался, она меня узнала и из окна платочком помахала.
Мы и дальше весь путь, можно сказать, рядом совершили. Долгий это путь — ехали и по железной дороге, и на барке плыли, и пешком шли. Зашли мы очень далеко, почитай, на край света.
Всей жизни своей не опишешь. Скажу коротко. Четыре года я пробыл на каторге, и случилось, что и Марья Петровна отбывала свое наказание там же. Это для меня вышло очень хорошо, и за то время, как я ее знал, я очень успел ее полюбить. Разумеется, не той любовью, но просто как чистого, славного человека. Сошелся я кой с кем и еще из политических — тоже попадались люди выдающиеся. Оказался тут и Андрей Иваныч, мой первый учитель. Он очень постарел. Но остался человеком крепким, мужественным. Ко мне отнесся со вниманием, и так прибавлю: с сожалением. Только на его сожаление я не обижался, потому, он на него право имел. Раз он мне сказал: «Эх, Николай, чувствовал я, что ты с пути собьешься, на дурную дорогу попадешь. А взять бы тебя в руки настоящие с детства, может, что из тебя бы и вышло». Потом помолчал, и прибавил: «Впрочем, путей нашей жизни никто не знает. Ты не подумай, что я тебя в чем-нибудь упрекаю».
Но меня трудно было уже раздражить упреком. Я очень изменился. И на
В настоящее время, когда я достиг зрелого возраста, вряд ли кто узнал бы во мне прежнего кутилу, экспроприатора и убийцу. Это все умерло. Говорят, я кажусь сумрачным и серьезным человеком, Марья Петровна укоряет меня лишь за одно, за пристрастие к Библии, которое у меня появилось. Она иногда подсмеивается надо мной, говорит, что я, пожалуй, готовлюсь в старообрядческие начетчики. Я ее понимаю и не обижаюсь. Если бы она прожила мою жизнь, быть может, она думала бы по–другому и, как я, возвращалась бы нередко к псалмам Давида. Ибо для сердца, прошедшего сквозь печаль и мрак, всегда близки будут слова псалмопевца. Вместе с ним и я скажу в заключение о себе и всей своей жизни: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих».
Из книги ЗЕМНАЯ ПЕЧАЛЬ
КАССАНДРА [149]
I
Антонина Владимировна, круглолицая дама лет за тридцать, владелица шляпного заведения, ноябрьским утром влетела к своей жилице. Была она несколько растрепана, в капоте. Крепкая брюнетка г–жа Переверзева тоже не надела еще кофточки; она варила на спиртовке кофе.
За окном синел снег; в комнате, на неубранной постели, на дешевеньких обоях, на лице и капоте вбежавшей лежал его тусклый, иссиня–белесоватый отсвет. Голые руки Переверзевой выглядели могуче.
149
Впервые: Вестник Европы, 1915, март, №3. С. 113–140//Собр. соч., книга пятая. Земная печаль. Рассказы. Берлин — Пб. — М., изд–во 3. И. Гржебина, 1923. С. 63–100. Далее: Земная печаль.
— Милун, — говорила Антонина Владимировна, разматывая папильотки, — у нас новость. Со вчерашнего дня новый жилец.
Г–жа Переверзева посмотрела на нее внушительно.
— Кто же? — спросила она серьезно, низким голосом.
У нее был такой вид, будто Антонина Владимировна уже провинилась перед ней.
— Крошка — премилый! Студентик, хорошенький. Ему очень идет тужурка, — точно военный. Кажется, скромный. Одним словом, ангелочек в чистейшем оригинале!
— Студент! А он вам революции не устроит?
— Это совсем не такой. Наверно, по научной части.
— Некоторые студенты по ночам в карты дуются. Или мастерицу может соблазнить. Тихий мужчина — это еще ничего не значит. У этих розовых тихонь Бог знает что на уме. Безусловно.
— Что вы, голубчик! Ничего не похоже.
Г–жа Переверзева погладила полные, несколько смуглые руки.
— У меня тело девичье, как у двадцатилетней. Но я с мужчинами строга. Притом служу, не имею средств шикарно одеваться. Мужчина же, безусловно, любит, чтобы хорошо одевались. Если женщина не одета, она не может иметь мужа.