Земная печаль
Шрифт:
В зрительном зале стемнело, поднялся занавес. Сцена представляла мастерскую кукольного мастера. Несколько кукол сидели недвижно. С легкими подругами прокрадывалась сюда Коппелия [227] . После мимических сцен являлся хозяин, испуганные гостьи разбегались.
— Недурна, — говорила Фанни Христофорову, — Коппелия недурна, но и только. «Как бы разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц» [228] . Если б вы Веру Сергеевну в этой роли видели! Ну, что она выделывает!
227
Коппелия—
228
«Евгений Онегин», Третья глава, XXXI строфа.
В это время в аванложе Никодимов говорил:
— Я никогда не понимал, чем виноват так называемый безнравственный человек, что он родился именно таким. Почему вы брюнетка, а не блондинка? Много приятнее быть симпатичным и добрым, жить в почете, довольстве, уважении — чем путаться в долгах, ощущать презрение и ждать той же черной дыры, куда все сваливаются. Скучать, болеть, завидовать… Нет, мы, порочные, составляющие касту в обществе, вряд ли сойдемся когда-либо с довольными собою. Во все времена были мы отверженными. Так и всегда будет. Разве со временем люди несколько поумнеют и поймут, что одной благородной позы мало.
— Все стараетесь себя оправдать…
— Ни нравственного, ни безнравственного нет. Есть люди, родившиеся с разными вкусами. Вы любите артишоки, а я ростбиф. Я и есть буду ростбиф, и меня станут называть прохвостом. А все дело в том, что природа, или Господь Бог, произвела нас на свет с разными наклонностями. Свободная воля! Глупость, выдуманная попами.
Никодимов говорил негромко, сидел недвижно, лишь иногда, от боли в виске, страдальчески подергивал глазом.
Анна Дмитриевна смотрела на этого человека, так много взявшего в ее жизни, на его сухие пальцы с отточенными ногтями, на перстень с вырезанным черепом и двумя костями, на изможденное, но породистое лицо — и как бывало нередко — странная смесь обаяния и презрения, нежности и обиды, пронзительной жалости и отвращения подымалась в ней.
— Ах, — сказала она, задохнувшись, — чем вы меня взяли?
— Жалостью, — ответил Никодимов. — Вы считаете, что посланы в мою жизнь, чтобы исправить меня. Женщины с добрым сердцем, как вы, нередко чувствуют именно так. Смею вас уверить.
— Замолчите, вы… слышите, замолчите… — шепотом, давясь словами, произнесла Анна Дмитриевна. Она закрыла глаза платочком, откинулась на диван. Влево темнел треугольник между портьерой. Там был полумрак гигантского театра, тысячи голов и глаз, направленных на сцену.
Коппелия танцевала длинное и трудное adagio [229] . Фанни впивалась в каждое ее движение. Временами бормотала: «Молодец!» «Для нее — даже хорошо!» Упираясь в пол носком, рукой придерживаясь за высоко поднятую руку партнера, Коппелия вся вытянулась горизонтально, слегка колебля другой ногою, как хвостом рыбы, — и медленно, легко и изящно описывала полный круг.
Adagio имело успех.
229
В балете: медленный лирический танец (итал.).
— Таланта у ней мало, — судила Фанни, — но работа большая. Очень изящно. Это и говорить нечего.
Анна Дмитриевна видела только конец третьего акта. Ансамбли, дуэты, соло бессвязно проносились пред глазами. Фанни разбирала всех по косточкам. Одна отяжелела — известная немолодая балерина с дивными ногами; другая великолепна по темпераменту, но не вполне строгого вкуса. Третья — вся создана покровительством.
— Фанни хочет сделать из вас балетомана, — сказала Анна Дмитриевна Христофорову, чрез силу улыбаясь. — У вас голова кругом пойдет, коли будете слушать.
— Что ж, это очень интересно, — ответил Христофоров.
— Не взыщите, голубок, — моя слабость! Чем я виновата, если балет меня восхищает? Посмотрела — точно бутылку шампанского выпила.
Когда по окончании все спускались к выходу, Христофоров обратился к Анне Дмитриевне:
— Я очень благодарен, что вы меня взяли.
— Вы что же, — ответила Анна Дмитриевна, — вообще, кажется, становитесь светским человеком? Фрак бы еще на вас нацепить, да вывезти на бал.
Христофоров засмеялся, поглаживая свои усы.
— Во фраке мне действительно неподходяще. Светскость… ну, какая же! Но, конечно, я ценю новые впечатления, даже очень ценю, — прибавил он серьезнее. — Я хотел бы очень много видеть, как можно больше.
У выхода, под гигантскими колоннами портика, Фанни пригласила их к себе ужинать. Христофоров сначала замялся, потом согласился.
— У меня есть вино, — сказала Фанни. — Разумеется, дареное, — прибавила она и захохотала.
Зимней свежей ночью, при блеске огней из «Метрополя», шли они вверх к Лубянской площади. Миновали лубянский фонтан, старую красную церковку Гребневской Б. Матери, прежний застенок, и вышли на Мясницкую — улицу камня, железа, зеркальных витрин с выставленными двигателями, контор, правлений и немцев.
Фанни снимала огромную квартиру в Армянском переулке. Была она запутанного, сложного устройства, с биллиардной комнатой, полутемной столовой, огромной гостиной, не менее чем тремя спальнями. Старинные, дорогие вещи стояли вперемежку с рыночными; в гостиной сомнительные картины; в общем духе безалаберной, праздной и веселой жизни.
— Ну, для чего тебе, например, биллиард? — спрашивала Анна Дмитриевна, стоя с кием у освещенного низкой лампой биллиарда. Христофоров с улыбкой перекатывал белые шары.
— Как зачем? А захочу играть? Вот, младенца милого обучу этому ремеслу, — она кивнула на Христофорова и захохотала. — Лена, — крикнула она горничной, — скорее ужинать! Сейчас, переоденусь только. Одна минута.
И она выбежала, на своих коротковатых, резвых ногах.
— Фанни живой человек, — сказала Анна Дмитриевна, — неунывающий. В клубе ночами в карты дуется, поспит два часа, и как рукой сняло, опять весела, в кафе, в концерт, куда угодно.
Когда их позвали в столовую, Фанни в капоте, заложив ногу за ногу, сидела у телефона. Она заканчивала отчет о спектакле.