Земную жизнь пройдя до половины
Шрифт:
Все стало, как и должно быть, — прекрасно.
Борька еще раз оглянулся, блеснул улыбкой. Я помахала ему рукой. Так мы и разошлись. Борька бы обязательно добавил: «как в море корабли».
Вот и все, что произошло. Ничего особенного. Но почему же казалось потом, что не будь этой встречи, не осталось бы на душе такой горькой обиды, словно именно меня и моих подружек обобрал Борька?!
Матерились, кричали в шестом бараке. Взрыдывал в голос страхолюдный уголовник по кличке «Утюг», с подвывом, как на поминках:
— О-о-о, курва! Плащ габардиновый, почти новый!
А мне их было ничуть не жаль. Что он стоил, «габардиновый, почти новый», по сравнению с тем, как пакостно и пусто было у меня внутри.
И еще казалось потом, что с этой истории, словно оскользнувшись об нее, жизнь наша пошла вкривь и вкось.
Барак
— И зачем такая дрянь вообще живет на свете?! — возмущалась, придя с работы, Галка.
— Не, пусть живут, только высылать их надо в геометрической прогрессии, сначала на сто первый, не исправятся — на двести второй, потом на четыреста четвертый… — не всерьез, разморенно от тепла, возражала Белка.
Она сидела на полу в пороге и стягивала, все никак не могла стянуть с ног настывшие за день кирзовые сапоги. При ее почти прозрачной хрупкости сапоги каждый вечер становились проблемой, но она не хотела им сдаваться. Лавина светлых, теплых волос падала ей на лицо, закрывала его, на плечи, грудь, она утопала в этой лавине, и голос сквозь нее шел глуховатый, уютный, сонный, и от него так же уютно, сонно становилось в комнате. И было страшно, что в этот наш уют могут подселить кого-то из тех девиц.
Нет, мы не боялись, что в нашу комнату будут водить мужиков. Мы все-таки были не теми равнодушными обитательницами бедной, богом забытой «девятки»: бывшими воровками и растратчицами, алкоголичками, опустившимися девками со сладким воспоминанием «роковых любвей», просто пьющими или покуривающими втихаря непонятную гадость под названием «план»; теми, которым «всё на всё наплевать». Нам было не наплевать, и постоять за себя мы умели. Но как было жить, когда бы не оставалось совсем никакого прибежища от этой унылой, липкой и пакостной, окружающей нас грязи?!
— Н фиг ждать милостей от природы, — тряхнув короткими кудрями, решительно сказала Галка. — Надо самим искать подходящих соседок.
Так появились у нас в комнате сначала Валя, а затем, уже к концу зимы, — Ольга.
Валя-Валюха была просто славным ребенком: семнадцать лет, специальность — маляр, мальчишеская прическа, круглый год веснушки и характер, при каком можно ужиться даже с коброй. С Ольгой по прозвищу «дочь восточного человека» отношения складывались трудно, но все же ладили и с ней до того мартовского дня, когда Борька Гагарин увел в колхозе лошадь.
Из шестого барака мы вернулись точно побитые.
— Говорила вам — нечего со всякой сволочью запанибрата, — Ольга раздраженно хлопнула дверью. — Мог и нас обокрасть, знали б тогда…
Она пнула носком бота забытую возле шкафа Борькину гитару. Гитара стала косо падать между шкафом и тумбочкой, провезла струнами по ребру тумбочки, и на минуту в комнате повис тонкий, щемящий звук, жалующийся
— Ну, чего ты?! Гитара-то не виновата, — сказала Белка, и в приглохшем ее голосе была тоска.
Синий вечер лежал на заснеженных сосновых лапах за окнами, томительный предвесенний вечер. Смолисто пах через форточку оттаявшей за день корой. Но и в нем заключалась та же тоска. И ею или частью ее являлся пьяный рёгот за дверью: «Вашей маме зять не нужен?» И все вообще теперь стало здесь одной беспросветной тоской, от которой невозможно было заплакать, зато очень хотелось удавиться.
Несчастные случайности, как и счастливые, идут полосой. Следующим утром замело, потом плотно запуржило — света белого не видно, словно и не начиналась весна. И настроение было паршивое. И автобус, на каком нас возили за полсотню километров строить коровник в Портовом, вдруг сменился. Вместо теплого и уютного нашего «пазика» подкатил (если это можно так назвать) большой, с городского маршрута. У него хлябали двери, в щели задувало и наметало под сиденья горбы снега. На каждой ухабине он чудовищно ёкал чем-то внутри, так что все время казалось — сейчас развалится. А главное, за рулем вместо Серёги, который значил в нашей жизни никак не меньше Борьки, торчала незнакомая, опухшая и небритая личность.
Здесь надо бы рассказать про Сергея. Но, ей-богу, очень уж сложно это сделать. Ничего примечательного. Представьте себе обычного русского парня: не так чтобы высокого, не больно широкого в плечах, нос картошкой, глаза не то голубые, не то серые, чуб светлый. Ну, еще — скуластый в память татаро-монгольского ига, впрочем, как мы все. Можно представить? По-моему, с большим трудом. Хоть и примелькался подобный образ на экранах, а запомнить нельзя. Но куда денешься — Сергей таков.
На фоне колоритных наших уголовничков, которых он ласково звал «шпаной» или с насмешкой — «урками», Сергей выглядел, конечно, бледновато. Где ему было с ними тягаться?! С их нарочитой взвинченной истеричностью по любому поводу, с их надрывностью, воплями, соплями. Не умел он рассказывать «со слезой», трястись и рвать на пупке рубаху, изображая крайнюю степень гнева.
Зато время от времени на собраниях в красном уголке управления он выступал с не меньшим эффектом. Сергей выходил к трибуне уверенной и чуть небрежной походкой, какой обычно ходят люди, твердо знающие, что они здесь на своем месте, облокачивался на хлипкое сооруженьице и коротко, по пунктам: «Первое… второе… третье…» — говорил все, что хотел сказать. После чего в красном уголке наступала мертвая тишина.
Собственно, ничего крамольного в его речах не имелось. Просто он называл вещи своими именами, что допустимы были на перекурах, но ошеломляюще действовали в казенном месте. Однако Сергея это не смущало. «Все бардак и липа, а не соцсоревнование, — вслед победным итогам спокойно говорил он. — И не щурьтесь на меня, Василь Антоныч. У вас там две бригады неделю кирпичи перекладывали, сперва слева направо, потом обратно». Он мог говорить что угодно и при ком угодно, и возражать ему никто не брался.
Он был простой и веселый парень, но и пестрый барачный сброд опасался его задевать. По утрам, заходя в автобус, перегибались в кабину, уважительно совали руку, старались поговорить «за жисть», а заводясь на очередное представление, косили глазом: что-то он скажет? Сергей добродушно посмеивался их фокусам, но при случае не церемонился, мог и одернуть:
— Эй, вы там! Чтоб к девчонкам мне не лезли. Ясно, да? — это если дело касалось нас.
Спокойно за ним было, вот что.
Но сегодня вместо легкой Серегиной улыбки в зеркальце заднего вида припадочно дергалась на ухабах смурная рожа с сизой нашлепкой носа. И автобусная шваль мигом учуяла перемену. Приставать они к нам пока не приставали, только похабно скалились и отпускали убогие даже по матерным меркам шуточки. Но что-то медленно созревало в их дубовых башках. Наконец Витюня ткнул в бок Саньку-фэзэушника, и тот, цыплячьи вздернув шеей, сунул на колени Белке пачку замызганных фотокарточек: