Жасминовый дым
Шрифт:
Когда Сенька Рябой, бывший его прихожанин, вёл Афанасия Капитоновича по пыльной дороге на пристань, в спецкомендатуру, возник у них такой разговор:
– Сень, а я ведь тебя крестил.
– Знаю, отец Афанасий, – виновато моргал конвоир, – да ведь велено мне.
Шли дальше, но Афанасий не отступался:
– Я и сына твоего крестил.
– Помню, отец Афанасий, только воли моей нет – тебя отпустить.
Присели у дороги отдохнуть.
И тут совершил Афанасий (всю жизнь потом вспоминавший об этом) самое настоящее преступление: снял с пальца обручальное кольцо и отдал Сеньке, всё равно, мол, в комендатуре отберут. Тут Сенька говорит:
– Ладно,
С тем и расстались.
Жене Анне о своем спасении он дал знать уже из Саратова, где все его дочери, вышедшие к тому времени замуж, обретались под другими фамилиями. Анна с младшим Володькой (сын Николай к тому времени уже пробовал себя в Питерке в роли учителя начальных классов) спешно к нему приехала. И оставив младшего у его сестёр, пустились они вслед за Михаилом вниз по Волге к Каспию, поселились в Дербенте, где Афанасий Капитонович прожил всю свою остальную длинную жизнь. Работал конюхом в пригородном совхозе, затем кладовщиком, счетоводом, садовником. И всё это время исполнял должность церковного старосты.
А ещё пел в церковном хоре. До последнего своего дня.
– Помнишь, – говорю дяде Володе, – ты к нам в Молдавию приезжал, вы с отцом старинные песни пели. «Вечерний звон» знаю, а остальные – что за песни? Никогда больше не слышал…
Стал он, путаясь, вспоминать слова и говорит вдруг:
– Я тебе их лучше спою, так они быстрее вспомнятся.
И запел.
Слабый, надтреснутый голос его звучал как бы издалека, прорываясь сквозь прошедшие годы, сквозь весь грохочущий, кровоточащий двадцатый век. И я, включив диктофон, молил Бога, чтоб не сели батарейки, ведь, может быть, я последний, кто слышит, как поёт эти забытые песни человек, для которого всю его жизнь они были неумирающей душевной потребностью.
Он спел « Осенний мелкий дождик », « Не разбужу ли песней удалою », а « Вечерний звон » даже дважды, потому что, оказывается, в Саратове – объяснил мне мой седовласый родич – исполняют эту песню не так, как в Москве.
И, наконец, спрашиваю о Капитоне.
– Упрямый был дед, – жалуется на него Владимир Афанасьевич, осуждающе качая серебристой головой. – Сколько его с бабкой ни звали жить – и в Саратов, и в Дербент, и в другие места, так и не уехал из Глотовки. Всё твердил, мол, дома умирать легче.
Вздохнул прерывисто.
– Теперь-то я понимаю, дома действительно легче.
И добавил:
– Ты съезди к нему. Если стариков встретишь, они должны помнить, его там все Капитой звали. Хотя вряд ли: вымерли или разъехались. Ну, хоть на кладбище зайдёшь, навестишь, там у нас целый угол гамаюновский – уж и не разобрать, кто где. Когда в тридцатых всех голод накрыл, хоронили там друг друга кое-как, лишь бы земле предать.
7
В Глотовку повёз меня саратовский приятель на своем стареньком «москвиче», дорогу знал плохо, и мы, ныряя по разбитым просёлкам, долго не могли найти нужный поворот.
Наконец, свернув у прозрачной лесополосы (за ней вдалеке мелькнула тёмно-зелёным гребнем неожиданная здесь сосновая крепь), миновали заросший бурьяном искорёженный остов ржавеющего комбайна и увидели впереди обрыв, край земли, за которым – знойное марево.
А на самом краешке обрыва – церковь без
Внизу – цепочки домов с огородами, сияющая излучина Терешки, бегущей к Волге, а дальше – синие дали с набегающими пышно-белыми облаками… Почти как и за тысячу вёрст отсюда, подумал я, в приднестровском селе Олонешты, куда отец, гонимый ветром истории, однажды привёз нас с матерью и скарбом на полуторке, сказав, что живописнее места быть не может.
Теперь я понял – почему: днестровская пойма там была почти копией того, что открылось мне здесь; отец метался по южным селам Молдавии в поисках привычного образа утраченной родины .
Пошёл я к церкви. Сухая ломкая полынь хрустела под ногами. Шагнул в дверной проём. Сумрачно. Прохладно. В углу – шевеление. Всмотрелся – овцы от жары прячутся.
Штукатурка с церковных сводов почти вся осыпалась, но там, где удержалась, сохранила роспись: вон рука, в ней – кусок свитка со старославянской вязью. Вот фрагмент золотистой ризы в крестах. А вон там, среди дождевых пятен, жгуче темнеет глаз, сияет колючка тернового венца.
Спуск к реке извилист и крут. Там, в низине, у самой излуки – несколько обшитых тёсом и тёсом же крытых ветхих домов, кажущихся необитаемыми. Это всё, что осталось от Глотовки.
Чуть выше по течению, в полукилометре, приезжими поселенцами выстроены новые дома, под шифером, издалека белеющем, и названо село по-новому – Подгорное. А здесь – лишь одна короткая и безлюдная улица.
На всякий случай вхожу на крыльцо ближнего дома (ни заборов, ни ворот). Стучусь. Слышу за дверью какое-то шевеление. Открываю и вижу: бредёт навстречу ветхий старичок, серебристая щетина на впалых щеках, подслеповато щурится.
Интересуюсь, знал ли он Капитона.
– Да кто ж Капиту не знал! – неожиданно звонким голоском откликается старик. – Он же у нас сельским старостой был. Вон там, на бугру, за церковью сосны видел? Это он насадил, всех нас гонял на посадки, чтоб песчаный бугор укрепить. «Капитонов бор» тот сосняк называется. А дом его напротив нашего стоял, вот здесь, на берегу, я мальчишкой к нему бегал песни слушать, сыновья его – Афанасий и Михаил – больно голосистыми уродились.
Слушаю, переживая ощущение чуда: словно скрипнула ось времени и, остановившись, пошла в обратную строну. На восемьдесят лет назад! Моему собеседнику и однофамильцу – деду Анатолию Гамаюнову – в те времена было то ли пять, то ли семь лет, точно он не знает. Но хорошо помнит: приезжают к Капите сыновья, и всё село тянется в церковь – слушать псалмы. Потом пение продолжалось в Капитоновом доме, за праздничным столом. Кто не помещался, стояли на улице, у распахнутых окон. Что пели? «Степь да степь», «Скакал казак через долину» – « всё нашенское ». Капитон знал их все, он-то и пристрастил сыновей к песням.
– Разворотливый был мужик, – рассказывает дед Анатолий. – За всё брался: кожи выделывал, колёса мастерил, лошадей разводил. На барже зерно по реке сплавлял, да не рассчитал чегой-то, разорился, снова колёсником стал. Все к нему – у него колёса крепче. Денег накопил, сынам образование духовное дал, они в церквах окрестных служили.
Показал мне Анатолий Гамаюнов взгорок, заросший репейником, где стоял дом Капитона, выходивший углом к Терешке.
– Раскатали его по брёвнышку в тридцатых, когда перемёрли все твои да разъехались, – объясняет дед.