Железный Густав
Шрифт:
Только из вежливости, чтобы не обидеть своего провожатого, следует он за добряком. Но сам он, конечно, не переступит порог «Черного коня», не полезет в западню, расставленную конкурентами! Не хватает еще напороться там на толстяка Вилли из «Вечерки», нет, надо быть последним дураком… Но уже в вестибюле «Черного коня» он слышит раскаты смеха.
— Господа сегодня в расположении, — сообщает кельнер, и по его ухмылке видно, что и он в расположении. — Берлинский извозчик всех распотешил!
Грундайс наскоро сует своему провожатому какую-то мелочь и, не теряя времени, бросается в общий зал.
И едва он увидел этого старика с его обветренным,
Едва он его увидел…
Как в груди у него — единственного, кто принимает в этом старике горячее участие, — закипают взволнованные горячие слова…
Ему хотелось бы простереть к нему руки и воскликнуть: «О, божественный старец! Ты — корабль моих стремлений и надежд! Счастливого тебе плавания и благополучного прибытия в безопасную гавань!»
Но он только говорит:
— Добрались-таки, Хакендаль? Ну, да вы же самый что ни на есть Железный Густав во всем Берлине!
Пролетка со старым извозчиком катит по Германии. И чем дальше бежит время и чем поспешнее хмурый, холодный, ветреный апрель отступает перед теплым, солнечным, веселым маем, чем дальше отъезжает пролетка от Берлина, оставляя позади скудные, суровые поля Бранденбургской области, и чем больше, минуя Саксонию и Ганновер, приближается она к веселой Рейнской области, тем восторженнее встречает ее народ.
Еще в Магдебурге это всего лишь рекордный пробег. Здесь Хакендалю покупают счетчик и ставят на пролетку, чтобы можно было точнее измерить скорость пробега, и гонщика Хакендаля беспокоит одно: выдержит ли Гразмус выпавшие ему трудности. Гразмус часто хандрит: деревенские хлева, где приходится ночевать с коровами и свиньями, ему явно не по душе.
— Что же вы, господа хорошие, — коню ведь и на спине надо покататься! — замечает Хакендаль с упреком.
Да и в Ганновере это все еще горе-пробег. Ветер и дождь хлещут старика, пронизывают до костей.
«А вдруг я не выдержу!» — грызет его тайная тревога. И он с благодарностью принимает новый дар — резиновый макинтош.
Но вот на смену апрелю приходит май — на очереди Дортмунд и Кельн, здесь люди общительнее, жизнерадостнее, и рекордный пробег, горе-пробег, становится веселым, ликующим, триумфальным шествием!
Еще за день до его прибытия сторожа общин обходят деревню и объявляют под колокольный трезвон:
— Завтра проездом в Париж прибудет к нам берлинский извозчик! Примите его получше, приветьте, окажите ему почет и уважение!
И они восторженно приветствуют его и выражают свое почтение!.. В тот день ни один хозяин не выезжает со своей упряжкой в поле, в школе не учатся, школьники во главе с учителями выстраиваются вдоль дороги, маленькие девочки держат наготове букеты и с замиранием сердца повторяют стишки, которыми они должны приветствовать чужого дедушку-путешественника.
А вот и патриарх извозчик. Занесенная пылью, но украшенная вымпелами и цветами, потрухивает пролетка по деревенской улице. Старик сидит на козлах, зрители машут и восторженно кричат. Но вот стишки сказаны, выпиты кубки, заздравный и стремянный, и с чувством горделивого удовлетворения взирает деревня на то, как престарелый извозчик слезает с козел и садится в харчевне за стол и как гнедому у коновязи засыпаются все
Но что деревни, то и города! Въезд Хакендаля в Дортмунд и Кельн напоминает триумфальное шествие победоносных полководцев. Нежданно-негаданно безвестный извозчик вырастает в легендарную фигуру, каждое его слово повторяют с восторженным смехом, каждая прибаутка передается из уст в уста. В Дортмунде его ждет толпа в сто пятьдесят тысяч человек, полиция поставлена на ноги, чтобы расчистить ему дорогу, но все ее усилия напрасны. Движение в городе приостанавливается. Желающие поглядеть на отважного путешественника стоят впритирку. Переговорная станция на две минуты прекращает работу, чтобы барышни телефонистки хотя бы из окон поглядели на старика. В почетном эскорте участвуют все городские возницы. Корпорация владельцев извозчичьих дворов задает в честь приезжего парадный обед. Перед трактирами стоят трактирщики с пенящимися через край кружками пива или с полными чашами вина. В пролетку сыплются дары: сигары, вина, ликеры и съестное — целые круги сыра и бочоночки сельдей. Но преобладают цветы, они заполняют все. Какой-то честолюбивый хитрец, улучив минуту, протянул через улицу канат, дабы паломник, на своем пути в Париж, остановился и перед его домом!
И Хакендаль чувствует себя на уровне этого всенародного признания. С изумлением смотрит Грундайс на свое творение, Грундайс-удачливый, у которого газета требует все новых описаний этого триумфального похода, с удивлением смотрит на своего еще более удачливого сподвижника. Такой энтузиазм ему и не снился. Не ждал он и такой уверенности от старого извозчика. Тот словно чует, чего ждут от него эти люди, а может быть, все, что бы он ни сделал, приводит их в восторг.
Когда Хакендаль проезжает мимо Кельнского собора и все, затаив дыхание, ждут, чем-то он их сейчас удивит, — хотя чем, скажите, может удивить старик извозчик тысячные толпы зрителей, проезжая мимо Кельнского собора? — Хакендаль смотрит на собор и смотрит на толпы зрителей, и снова на собор и на застывших зрителей… Он поднимается и, размахивая лаковым цилиндром — материным молочным горшком, — кричит:
— Многие лета Кельнскому собору!
И все ликуют, все в восторге…
Когда же предприимчивая по части рекламы металлургическая фирма преподносит ему полный набор новехоньких подков для его Гразмуса, он оглядывает поочередно подковы, Гразмуса, управляющего фирмы в черном сюртуке… и качает головой…
— Нет, — говорит он, — эти штучки нам ни к чему. Забирайте их обратно. Гразмусу они не подойдут. У него размер обуви гораздо меньше.
И, вернув подковы управляющему, едет дальше.
И снова все ликуют, все в восторге.
Но что же в нем видят люди, откуда это ликованье, отчего — как в городе, так и в деревне — стекаются они к нему толпами, только бы его увидеть, только бы прийти в восторг от всего, что бы он ни сделал? Что же приводит их в такое неистовство? В чем причина этого ликования?
Правда, он глубокий старик, ему семьдесят лет, а он взвалил на себя дело, за какое взялся бы не всякий тридцати- и сорокалетний.
Но это еще не все.
К тому же он последний извозчик, в его лице в последний раз колесит по стране уходящий, старый век. Они приветствуют в нем то, чем были их отцы.