Жена фабриканта
Шрифт:
Но апрельская погода всегда переменчивая. И сегодня, уже ничего не напоминало о вчерашнем весеннем дне. Чернеющие на фоне ненастного неба чахлые деревья, не успевшие одеться листвой, теперь печально качали оголенными ветками, вслед идущему с непокрытой головой, человеку.
Тоскливый дождь, унылая серая погода вполне соответствовали настроению Якова Михайловича. Над его ничем непокрытой, с уже мокрыми волосами головой неожиданно громко и хрипло закричала одинокая ворона, потревоженная его присутствием. Но инженер не обратил на нее никакого внимания.
«Где же ты теперь, любимая моя, Ольга Андреевна? Из какой дали, с какой высоты смотришь на меня своими милыми глазами? Объясни, как мне жить теперь без тебя? Душа ты моя! Женщина моя милая. Зачем унесла мою жизнь
Яков Михайлович переживал Ольгину смерть мучительно и тяжело. И смерть эта слилась с его жизнью воедино, превратившись в одно беспрерывное и мучительное душевное страдание. Пока боль утраты была еще свежа и остра, как кинжал, тоска жестоко терзала его сердце и разум. Но это мучительное страдание было глубоко внутри. Снаружи, Яков Михайлович был обычный человек, встающий по утрам, завтракающий и обедающий, через силу, ходящий на службу, разговаривающий с людьми о работе и просто, а по вечерам, как и всякий другой человек, ложащийся в свою кровать. Но если Яков Михайлович еще мог как-то жить, хотя страдал мучительно и тяжело, то неподалеку от него на кладбище сейчас находился тот, для которого эта смерть стала самой смертью! И кому вид других живых людей, их разговоры были еще более мучительны и страдательны. Этот человек был Ухтомцев.
Аллея быстро закончилась, и дальше Яков Михайлович пошел уже по грязи. На земле лежала неубранной прошлогодняя листва. Но разве ему было жаль листвы? И он безжалостно вдавливал ее сапогами в грязную, раскисшую от дождя землю, чувствуя, как на подошвы сапог налепляются тяжелые комья земли. И чем ближе приближался Яков Михайлович к стоящему экипажу, тем тяжелей и тяжелей становилось у него на душе. Тоска и отчаяние терзали его сердце. Подойдя к коляске с понурившимися лошадьми, накрытыми тяжелыми попонами, Гиммер осторожно тронул за плечо, дремавшего под мокрой рогожей, кучера:
– Здравствуй, голубчик. Давно ли барин сидит? – кивнул он в сторону одинокой сгорбившейся фигуры возле могилки.
– Давно, Яков Михайлович, – отозвался тот, – почитай, с самого утра. Как приехали – так все сидят и сидят. Не шевелятся, а только все плачут и плачут. Совсем никого не слушаются, никак не хотят уходить. Даже зонтиком не хотят накрываться. И вымокли насквозь, поди. Стали, чисто как дите – малое и неразумное. Боюсь, застудиться они хотят, да помереть за хозяйкой следом. Спаси и помилуй! – испуганно перекрестился Матвей, – уж очень сильно горюют. Да и как не горевать? Ольга Андреевна – чисто ангел небесный. А уже и красавица-то какая? Эх! Да, что я вам-то это рассказываю? Уж, вам ли не знать, барин! – кучер не сдержал слез, вытер ладонью покрасневшие от холода и ветра
Молчал и Гиммер, грустно повесив голову.
– Вы мне, батюшка Яков Михайлович, того – помогите! – молвил кучер, – уж я его и звал, и звал идти-ть домой. А они не слушаются меня! Что с ними делать? Прямо, и не знаю. Может, у вас это дело лучше получится? А хотите, пойдемте к нему вместе? Я в сторонке постою. Вы знак мне подайте, мы и возьмем его под белые рученьки с обеих – то сторон и поведем потихоньку? А? – кучер сочувственно заглянул в глаза инженера.
– Я сам схожу. Ты посиди здесь, не подходи. Если что, я позову. Пойду, попробую поговорить с ним, – Яков Михайлович тяжко вздохнул и пошел мимо невысоких оградок к фабриканту.
Тот сидел на заботливо принесенной смотрителем скамейке среди родных надгробий с белыми крестами, возвышавшимися над ними, и застывшим пустым взором глядел на родной могильный холмик, выросший только вчера. Фуражку свою он снял и положил рядом с собой на скамейку.
– Зачем вы здесь? Вы! – глухо спросил фабрикант, едва завидев его, – вас тут никто не ждет. Уходите! – он судорожно сглотнул и опустил низко голову, как будто с отчаянным выкриком последние силы навсегда покинули его. Казалось, горе совершенно придавило его. И жизнь вытекла из него, как вода сквозь песок. Вместо крепкого, жизнерадостного мужчины Яков Михайлович увидел перед собой надломленного горем, постаревшего человека. Вид фабриканта был жалок и ужасен. Он как будто стал физически меньше, съежился, сжался и ссутулился. Одежда насквозь промокла. Волосы растрепанными косицами свисали с головы на заросшее и бледное лицо. Всегда лучистые серые глаза сейчас были красными и опухшими от слез, казались потухшими.
– Как вы посмели прийти сюда! К ней! Когда я здесь? Рядом с моей женой! Уходите же! Я не хочу никого видеть! А вас особенно! Неужели вы не понимаете? – страдальчески выкрикнул старик.
В голосе Ивана Кузьмича слышались мука и затаившаяся ярость от того, что чужой посторонний человек мешает ему сейчас быть наедине со своим горем. Он упивался своим горем, как пустыня не может напиться дождевой водой. Муки совести и несбыточных желаний, невысказанных слов и действий со страшной силой терзали его душу, рвали сердце. Воспоминания о еще недавно живой, но утерянной навсегда прекрасной молодой жене, мучили Ивана. Он погрузился в такие неимоверные страдания и такое глубокое отчаяние, что казалось, никакая сила не заставит его неукротимый дух отвлечься от поглотившего жестокого страдания.
– Простите меня, – четко разделяя слова на слоги, тихо, но твердо промолвил Яков Михайлович. Ему и самому произносимые слова давались с трудом:
– Я пришёл, чтобы проститься с ней. Позвольте мне это сделать, – не дожидаясь разрешения, он наклонился над свежим холмиком и точным движением воткнул в его изголовье свою свечу. Попытался было ее зажечь, но под дождем свеча никак не могла разгореться. Яков Михайлович накрыл слабое дрожащее пламя широкой ладонью – все безрезультатно. Отчаявшись, он беспомощно и с надеждой во взоре, поглядел на Ухтомцева.
– Зря стараетесь. Все равно не зажжётся, – пробормотал тот в ответ и отрицательно покачал головой, – я тоже не смог зажечь.
Они оба, молча и безотрывно, глядели на свечу. Им казалось, что эта свеча с ее незажженным пламенем обрела сейчас для них какой-то другой, отличный от обычного смысл. Как много боли, безотчетного страха сосредоточилось в отчаянных словах Ивана. Два много повидавших на своём веку человека, обладающих исключительными волевыми, умственными способностями остались беззащитны и перед ворчливой сыростью дождя, и перед мощной стихией жизни. Каждый из них пытался раздуть пламя любви одной женщины, и каждый из них по-своему нарушил трепетное горение жизненных сил в душе любимой. Чего боялись они? Того, что теперь уже ничего не смогут исправить, не смогут попросить у нее прощения и услышать ответ на свои мольбы? Или того, что их ждут муки до скончания дней – муки по безвозвратно ушедшему, когда-то мало ценимому счастью и муки безутешной совести?