Жена, любовница и прочие загогулины
Шрифт:
Мысленно превратившись в древнего бородатого старика, он воображаемыми руками взял себя за бороду и дёрнул изо всех сил. Однако ощущения болезненной убыли волосяного покрова не появилось, и успокоиться посредством придуманной реальности не удалось.
– Жена, – снова с недоверчивой старательностью пожевал Чуб непривычное слово, точно пробуя его на вкус. И мучительное непонимание отразилось на его лице:
– Что-то неправильное творится вокруг меня. Батя не к добру дундит, ровно сыч на кровле… Тяжёлое положение, едрит твою. Плохое ко всякому ладится, а хорошее – попробуй приладь, намучаешься… Нет, не то, совсем не то что-то здесь. Ошибка или как? А может, батя просто так, сдуру возбухает, а мать по своей женской привычности к нему пристроиться норовит? Иди предки разом сбрендили? Хотя вряд ли. Так не бывает, чтобы люди попарно съезжали
Да ладно. Чего невозможно руками пощупать, про то и верить несообразно – тем более такому, что ни на какой гвоздь не повесишь. Ерунда, в самом деле. И надо же сочинить подобную чепуху! Нет, нельзя вот так, спросонья, словно обухом по голове. Что за подколы у матери, просто настоящее свинство. Ведь никакой жены у него нет!
Часы над позапрошлогодним календарём, прикреплённым к стене ржавыми кнопками, показывали без двадцати пяти одиннадцать. Время никогда не было союзником Чуба, потому нечего было на него рассчитывать. Впрочем, он и не рассчитывал – не только на время, но и вообще ни на что, даже на самого себя. Разные желания пронизывали жизнь Чуба. И не сказать чтобы их количество было недостаточно большим; однако побуждение жениться среди них отсутствовало с кристальной ясностью.
В голове преобладали скудомясые туманности и скользкие пятна неясных форм и размеров. Чуб помнил лишь общее направление последних дней, которые несли его навстречу пустоте бездумной свободы, подобно водам реки, влекущим разлапистую лесную корчагу навстречу пьяному бегу морских волн. И всё же призраки взглядов, голосов и прикосновений бродили по закоулкам сознания… Потребовалось немало времени и усилий, чтобы извлечь из тошнотворного, отдававшего сивухой сумрака скомканные обрывки воспоминаний и, отделив их от вероятных галлюцинаций, кое-как слепить воедино.
…Едва оказавшись за облупленными зелёными воротами гарнизонного КПП, Чуб тотчас рванул в ближайший магазин. И – уже с двумя бутылками водки в размалёванном дембельском чемодане – степенно прошествовал на вокзал. Отстояв в короткой очереди, купил билет. И, дождавшись поезда, занял своё место в вагоне.
А когда состав тронулся и набрал скорость, Чуб без сожалений швырнул свой молодой выносливый организм в тёмную пучину запоя.
Об этом он мечтал на протяжении всего срока своей армейской службы. Почти каждый день.
И теперь это свершилось.
Вагон оказался полупустым. Единственный сосед по купе – тихий пожилой командировочный – достал из сумки скромного жареного цыплёнка, плавленые сырки, варёные яйца, хлеб и банку сардин в масле. Поначалу он старательно поддерживал компанию, но быстро спёкся, завалился на полку и захрапел. Чуб прикупил ещё бутылку водки, а затем – бутылку «Стрелецкой настойки» у проводника. В конце концов его разобрало, и события последующих дней помнились туманно и отрывочно: он шатался по вагонам, потеряв своё купе… курил в незнакомом тамбуре, похваляясь какими-то малоубедительными подвигами перед двумя дамочками потрёпанного вида, сплёвывавшими ему под ноги коричневую от табака харкоту… пил из железной кружки по очереди с возвращавшимся из «зоны» уголовником… разглядывал у того татуировки на руках и показывал свои, армейские… бежал, как выстреленный, по перрону неизвестного вокзала, пытаясь оторваться от невесть откуда вынырнувшего кривословного патруля… на другом безымянном вокзале щупал сушёные грибы, нанизанные на толстую капроновую нитку, а потом пробовал квашеную капусту, картинно зачерпнув растопыренной пятернёй из ведра, в ответ на что жидко встряхивавшая морщинистым лицом крючконосая бабка целилась ему в голову костылём, но раз за разом промахивалась, как нарочно, и попадала по случайным прохожим, а Чуб реготал печальным голосом, спотыкаясь между прилавками и грязными торбами, заваливаясь то на левый бок, то на правый, то лицом вниз или ещё не разберёшь как, снова поднимаясь на ноги и отмахиваясь, будто от назойливых мух, от визгливых проклятий крючконосой бабки: «Ахти тебе, ирод! Чтоб ты с головой утоп в нужде и негодах! Чтоб захлинулся слезами, паскудник!»… а потом шумел в вагоне-ресторане, куражился среди эпизодических людей с плоскими лицами и безадресными упрёками во взглядах… затейливо, по-военному, ругался и старался воткнуть предательски гнувшуюся алюминиевую вилку в лоб побелевшему от испуга официанту… в неясное время при полном отсутствии зрительных образов с наслаждением прислушивался к доносившимся
Мысль металась бестолково-заполошным зайцем и, цепляясь за разрозненные картинки, извлекала их из недалёкого минувшего – извлекала их, подобных звеньям раскуроченной цепи, то поодиночке, а то и сразу целыми горстями. Однако складываться в последовательную конструкцию эти звенья не желали. Картинки путались, разбрызгивались и тонули во второстепенных деталях, во всепьянейших испарениях нездоровой реальности.
…По истечении то ли восьми, то ли девяти дней Чуб добрался-таки до родной станицы Динской. И – грязный, усталый, без чемодана (если верить памяти, подаренного мимоходом зацеписто-многоречивым цыганам, чтобы отцепились), с лицом, заросшим жидкой от недоедания рыжей щетиной, и замирающим от счастья сердцем, – он поднялся на полузабытое крыльцо родительской хаты, всё более проясняя затаённую в подсознании мысль о том, что теперь-то наконец удастся по-человечески выпить.
Денег у него, разумеется, не осталось, потому как их никогда в достаточном количестве не случается. Но друзья на то и друзья, чтобы выручать, когда потребность обрисуется в нечастый свой полный рост – и он неукоснительно пил ещё примерно около недели. Вокруг мелькали знакомые, полузнакомые и окончательно уже неведомые лица раскрасневшихся от самогона девок и парней. И не требовалось ничего делать. И размышлять ни о чём не возникало необходимости. Хорошо!
Впрочем, теперь-то как раз ему было не особенно хорошо. И вспоминать о прошедшем казалось не очень приятно, хотя и не слишком удивительно. Дембель примерно таким и представлялся Чубу всё то время, пока он нёс постылую солдатскую службу. Разве только значительно веселее.
Но жена?
Гадость, а не мысль.
Нет-нет, о подобном он даже думать не собирался. Отродясь являлся человеком холостым и абсолютно никакого матримониального наклонения в своей обозримой личной жизни не предполагал!
Это недоразумение, и оно должно разрешиться.
– Берегись бед, пока их нет, – хрипло сказал Чуб своей трудноразличимой тени на полу. – Но как уберечься от того, что недоступно моему пониманию?
Потом немного подумал и, представив себя собственной тенью, ответил:
– На всякий час не убережёшься. Грех – он не по лесу ходит, падла. Это добро надо искать, что клад, а худо всегда под рукой.
А ведь в самом деле, с чего это вдруг он взял, будто недоразумение обязательно должно разрешиться в безущербную сторону? А вдруг всё не так, как ему мнится? Вдруг это вообще никакое не недоразумение?
От подобного у кого угодно расколется голова. Или как минимум закаруселит и перемкнётся половиной своих внутренних контактов. Но у Чуба не раскололась, не закаруселила и не перемкнулась. Просто он ощущал непонятную одеревенелость в мозговых изгибинах. Да ещё глаза слезились от табачного дыма.
И всё же что-то неясное заставляло его колебаться вокруг собственного отрицания. Тщета незапланированных умственных усилий доставляла муку, грозившую вот-вот развернуться в реальную загогулину наподобие мыслительного геморроя или ещё чего похуже.
Паскудное самочувствие, конечно, может оправдать многое, но лишь до вразумительных пределов человеческого воображения. А далее своего понимания Чуб, как любая нормальная личность, шагать остерегался.
Память не торопилась подсказывать ничего конкретного. Мелькали, правда, по пьяни неопределённые женские лица с косо напомаженными ртами, раззявленными от безглуздого смеха. Но и только. И никаких больше образов из коловерти минувшего не выковыривалось. Это было похоже на дураковину малопонятного смысла. Или на болезненный сон хмельного сознания; хотя, разумеется, Чуб вполне внятно ощущал, что не спит. К великому своему огорчению, он также отдавал себе ясный отчёт в том, что снова лечь и уснуть – дабы спрятаться от хмурой действительности – не удастся даже на короткий срок, ведь ни мать, ни отец не дозволят ему подобной вольности.