Жена сэра Айзека Хармана
Шрифт:
А под всем этим, под явным беспокойством, таились еще более зловещие побуждения и сомнения, расшатывавшие довольство жизнью. В 1899 году никому и в голову не пришло бы задать такой вопрос, а в 1909 году его задал даже мистер Брамли: «Долго ли это продержится?» Множество мелких признаков, как нарочно, доказывало, что христианство, которое, мягко выражаясь, уклонилось от ответа на вызов, брошенный ему дарвинизмом, уже не приносило людям облегчения, как подобает государственной религии, и что где-то там, в массе рабочих, которые строят железные дороги, чтобы возить мистеру Брамли еду и приносить ему дивиденды, делают машины, инструменты, ткани и канализационные трубы, появилось новое, более активное недовольство, более грозный дух, и напрасно его пытаются изображать лишь делом рук «агитаторов»: этот дух уже не успокоить жалкой либеральной ложью, так что в конце концов это может привести… оптимизм не осмеливался даже спрашивать, к чему…
Мистер Брамли изо всех сил старался
Мистер Брамли менялся вместе со своим временем. Крушение всякой гнилой морали неизбежно начинается с того, что многие приверженцы этой системы начинают сглаживать ее острые углы и прикрывать грубую фальшь пышным юмором и сентиментальностью. Мистер Брамли стал снисходительным и романтичным — он еще оставался ортодоксальным, но стал теперь снисходительным и романтичным. Вообще-то он был за решительность, но в данном случае все больше и больше склонялся к всепрощению. В последние книги о Юфимии прокралась бретгартовская теория, что многие плохие женщины — на самом деле хорошие, и убеждение в духе Рэффлса в том, что преступники в большинстве своем — просто колоритные и симпатичные ребята. Прямо удивительно, как менялся внутренне мистер Брамли в соответствии с внешними переменами, с этим тихим закатом принципов! Ему еще не пришлось столкнуться с тем неумолимым фактом, что большинство людей, справедливо или несправедливо осужденных обществом, пострадали от стадности человеческой природы и что, если закон или обычай заклеймит человека, объявит его плохим, он действительно станет плохим. У великой страны должны быть высшие, гуманные, справедливые законы, благородные по своему замыслу и благородно претворяемые в жизнь, — законы, которым не нужны жалкие оговорки шепотом. Найти хорошее в преступнике и заслуживающее прощения в отверженном — значит осудить закон, и мистер Брамли умом понимал это, хотя сердце его не могло этого принять. У него не хватало духу так решительно пересмотреть свои взгляды на добро и зло; и взгляды эти стали лишь мягче и сентиментальное. Он шел вброд вместо того, чтобы ступать по твердой почве. Шел прямо к омуту. Такой путь очень опасен, и тихая, печальная кончина Юфимии, кашлявшей и горевшей в лихорадке, несомненно, еще более склонила его на легкий путь сентиментальности и притворной восторженности. К счастью, это книга о леди Харман, а не исчерпывающая монография, посвященная мистеру Брамли. Пощадим же его, пускай хоть что-нибудь останется в тени.
Иногда он давал серьезные статьи за своей подписью в «Двадцатый век» или «Еженедельное обозрение» и однажды, готовя такую статью, прочел несколько исследований о современном обществе, написанных одним из многочисленных «Новых наблюдателей», «Молодых либералов», бунтарей из «Нового века» и тому подобных смутьянов от литературы. Он хотел отнестись к ним мягко, скептически, доброжелательно, но здраво и в духе традиционного консерватизма. Он сел за столик возле склоненной Венеры, под сенью благословенной розы Юфимии, и стал листать сочинение одного из этих авторов, знакомого ему меньше других. Оно было написано с грубой силой, порой не без блеска, но с горечью, которую мистер Брамли считал своим долгом осудить. И вдруг он наткнулся на страстную тираду против современности. Это заставило его слегка нахмуриться, покусывая вечное перо.
«Мы живем, — писал автор, — в эпоху второй Византии, в один из периодов концентрации второстепенных интересов, второстепенных усилий и условностей, огромного беспорядочного нагромождения ничтожных мелочей, которые, как кучи пыли, ложатся на пути историка. Подлинная история таких эпох пишется в банковских книгах или на корешках чеков и сжигается, чтобы не компрометировать некоторых людей; ее скрывают тысячами способов; подобно кроту, она находит себе пищу и убежище в земле; для потомков остается лишь внешняя оболочка, гигантские руины, которые полны необъяснимых загадок».
— Гм, — сказал мистер Брамли. — Он прет напролом. Что же дальше?
«Попранная цивилизация остановится, и пройдут долгие, бесславные века, века неоправданных преступлений, социальной несправедливости, с которой никто
— Любопытно, где эти дети могли научиться такому языку? — прошептал мистер Брамли с улыбкой.
32
В 1908 г. националистическая партия младотурков произвела переворот, установив в Турции конституционную монархию.
Но он тут же отложил книгу и стал обдумывать новую неприятную мысль, что в конце концов наш век гораздо ничтожнее многих других и уж, во всяком случае, далеко не так велик, как он, Брамли, полагал. Византия, где похищено золото жизни и лебеди превратились в гусей. Конечно, герои всегда получали какие-то отличия, даже Цезарю нужен был венец, но по крайней мере век Цезаря был великим. Короли, без сомнения, могли бы быть царственней, а проблемы жизни проще и благородней, но это, по справедливости, можно отнести ко всем временам. Он пытался сопоставить ценности, сопоставить прошлое с настоящим здраво и беспристрастно. Нашему искусству, пожалуй, следовало бы быть более чутким к красоте, но все же оно в расцвете. А уж наука поистине делает чудеса. Тут молодой ненавистник современности заблуждается. Разве в Византии было хоть что-нибудь, что можно сравнить с электрическим освещением, трамваем, беспроволочным телеграфом, асептической хирургией? Нет, безусловно, то, что он понаписал там про социальную несправедливость, с которой никто не борется, — чепуха. Громкие слова. Как! Ведь мы боремся против социальной несправедливости на каждых выборах, смело и открыто. А преступления! Что этот человек имеет в виду под неоправданными преступлениями? Пустые разговоры! Конечно, вокруг нас много роскоши, но она никому не приносит вреда, и сравнивать нашу благородную и дальновидную политику с беспринципной борьбой из-за восточного трона!.. Какая нелепость!
— Отшлепать бы его хорошенько, этого юнца, — сказал мистер Брамли и, отшвырнув развернутую иллюстрированную газету, где рядом с портретом сэра Эдварда Карсона [33] в полный рост были помещены портреты короля и королевы в парадных облачениях, сидящих рядом под балдахином на придворном приеме, он решил написать оздоровляющую статью о безумствах молодого поколения и, между прочим, оправдать свою эпоху и свой профессиональный оптимизм.
Представьте себе дом, изъеденный термитами; с виду он еще красивый и крепкий, но при малейшем прикосновении может рассыпаться. И тогда вы поймете те перемены в поведении мистера Брамли, которые так поразили леди Харман, ту внезапную тайную страсть, которая во время разговора в саду прорвалась через непрочные преграды вольной дружбы. В нем уже подгнили все его понятия о морали.
33
Карсон, Эдвард (1854—1935) — английский юрист и государственный деятель, в начале XX века — заместитель министра юстиции.
А ведь все началось так хорошо. Сначала леди Харман занимала его мысли самым благопристойным образом. Это была чужая жена, особа священная по всем законам чести, и он хотел только одного: почаще ее видеть, разговаривать с нею, заинтересовать ее собой, разделить с ней все, что возможно, без нарушения ею супружеского долга, — и поменьше думать о сэре Айзеке.
Мы уже говорили о том, как быстро богатое воображение мистера Брамли заставило его невзлюбить и осудить сэра Айзека, Леди Харман была уже не просто очаровательная молодая жена, притесняемая мужем, не просто женщина, ищущая сочувствия; она превратилась в терзаемую красавицу, которую никто не понимает. По-прежнему строго уважая свои принципы, мистер Брамли вступил на опасный путь, измышляя, каким образом сэр Айзек мог эти принципы оскорблять, и его фантазия, раз начав работать в этом направлении, вскоре дала ему достаточно пищи для благородного и высоконравственного возмущения, для беззаветного, но не вполне оправданного рыцарства. Не без участия леди Бич-Мандарин маленький миллионер превратился для мистера Брамли в супруга-людоеда, и пылкий любовник, терзаясь, не спал по ночам. Ибо, сам того не подозревая, он стал пылким любовником, а недостаток оснований для этого в избытке восполнялся мечтами.
Высоконравственное возмущение есть зависть, окруженная нимбом. В эту ловушку неизбежно попадает пошатнувшийся ортодокс, и вскоре высоконравственное возмущение мистера Брамли стало невыносимым, так как к нему примешались сотни преувеличенных соображений о том, что собой представляет сэр Айзек и как, по всей вероятности, дурно он обращается со своей безропотной женой, которой безусловно недостоин. Эти-то романтические чувства — первый несомненный признак распада системы моральных основ — и начали проявляться в мыслях и словах мистера Брамли.