Женщина из шелкового мира
Шрифт:
И тут из самой глубины ее сознания, из темноты, которая застилала ей глаза, сплошным потоком хлынули слезы. Они были так горячи, что обжигали щеки, они лились и лились, и капали на ее голую грудь, на пол, на Альгердасовы руки, которыми он пытался утереть их с ее щек.
Наконец он оставил эти попытки и взял Мадину за плечи, повернул к себе. Его руки были горячее, чем ее слезы, и держали крепко.
— Динка, — шепнул он ей в самое ухо, — ну не плачь, а? Я же все это понимаю, ты что? Все я про тебя понимаю. Как про себя. То есть про себя я не все понимаю,
Он говорил это быстро, путаясь, дыша Мадине в висок. И все горячее становилось его дыхание, все горячее… Они снова оказались на кровати, и слезы ее исчезли, испарились от его горячего шепота, и от его поцелуев, и от света, который лился из его глаз сплошным потоком.
Он в самом деле изменился за то время, что они не виделись. Мужество, даже суровость, которые раньше лишь мелькали иногда в его облике, теперь стали в нем главными. Но трепетность, с которой он прикасался к ней, с которой весь он был в ней, — не изменилась совершенно. И в этом его трепете все, что изменилось за этот год в ней самой, стало неважным, несуществующим.
Она обнимала его так, как в первый их вечер на арочном мосту в Нескучном саду и во все их вечера, во все их общие ночи.
Все менялось, мир менялся и менял всех до неузнаваемости, а это не подлежало переменам.
Он длился и длился, этот трепет его тела в ее теле, и наконец разрешился вскриком, сильным, до темноты и вспышки в глазах, объятьем!..
Лампа на столе зачадила и погасла. Комната была освещена теперь одним только лунным светом. Мадина приподнялась на локте, посмотрела на Альгердаса. Он лежал рядом неподвижно, и глаза у него были закрыты.
— Ты нас с тобой нарисовал, да? — спросила она.
Ей хотелось услышать его голос. Ей необходимо было услышать его голос.
— Конечно. — Он улыбнулся, не открывая глаз. — У меня еще в Китае это в голове мелькнуло. Там в третий день Нового года мыши женятся.
— Мыши? — удивилась Мадина.
— Ну да. И поэтому на ночь не оставляют никаких источников света. — Он открыл глаза и, встретив Мадинин изумленный взгляд, объяснил: — К мышам ведь гости приходят. И люди не хотят их спугнуть. И угощение для мышей по полу рассыпают — рис и соль.
— Разве мыши любят соль?
Мадина еле сдерживала смех. Ее охватила чистая, ничем не замутненная радость.
— Наверное, любят. Ну вот, я как про мышей услышал, так сразу и вспомнил… Помнишь?
Конечно, она сразу вспомнила то же, что и он, — ту новогоднюю ночь в Бегичеве, и ягодный пьянящий вкус крюшона во рту, и мышонка у него на ладони.
— Конечно. Алька… — Мадина наклонилась, коснулась губами краешка его губ. — Ты не думай, что это невозможно… То, о чем ты сказал. Обязательства…
Она говорила осторожно, обиняками, боясь разрушить трепетную близость, которая наконец установилась между ними. Но, кажется, это ей не удалось: глаза у Альгердаса помрачнели.
— Не будем об этом говорить, а? — сказал он. — Я не хочу об этом… сейчас.
Она поняла, что он имеет в виду. Он сказал ей то, в чем был уверен — что ей не надо брать на себя те обязательства,
— Я здесь такие странные вещи понял. — Альгердас сел на кровати. — То есть не странные, а, наоборот, точные. Жесткие и жестокие. Про себя прошлого. Но почему именно здесь — не объяснишь. На скалы смотрел, на туман — и понял… Ладно, Динка, ты не слушай! — Он тряхнул головой, словно сердясь на себя за неясность, сбивчивость собственных слов. — Раз не могу объяснить, то и говорить нечего.
— Почему нечего? — Она тоже села на кровати, оказавшись чуть у него за спиной, и положила подбородок ему на плечо. — Со мной точно так же было. Вдруг такое сильное понимание приходит, а почему, в какой связи — не знаешь. Я ведь действительно провела этот год, даже два года почти… иначе, чем всю прежнюю свою жизнь. Тоже — жестко и жестоко. И думала, что к прошлому не вернуться. К себе прошлой не вернуться. В ту же реку не войти. А потом фамилии на памятнике читала — помнишь, на том, который в Бегичеве? — и как будто рукою по сердцу кто-то провел. И такая вдруг боль… Я поняла, что не могу без тебя жить. Но этого не объяснить, конечно, ты прав.
— Вообще-то можно это объяснить. — Альгердас обернулся к Мадине. Свет луны сиял в его глазах ярче, чем в небе. — Мы с тобой прикоснулись к правде.
— К какой правде? — не поняла она.
— Просто — к правде. Прикоснулись, где не ожидали. И только тогда смогли увидеть все по-настоящему.
Мадина заметила, что Альгердас смутился чрезмерной возвышенности своих слов. Он был совершенно чужд пустой патетики. Значит, это не изменилось в нем.
— Значит, ты узнал, что на Новый год мыши женятся, и сразу вспомнил про нас? — сказала Мадина.
— Ага, — смущенно кивнул Альгердас. — Ты обиделась, да? Но мы же своим сознанием не очень управляем — вспомнилось, я и вспомнил. Динка, — вдруг сказал он еще более смущенным тоном, — можно я посплю? У меня глаза закрываются — ничего поделать не могу…
«Интересно, что было бы, если бы я сказала „нельзя“?» — подумала Мадина.
Альгердас уснул мгновенно, кажется, еще даже не коснувшись головою подушки. Она чувствовала природу его неожиданного сна — не усталость, а сильное потрясение. Она вообще чувствовала его всего, в каждом проявлении, и это тоже не изменилось от времени.
Мадина осторожно встала с кровати. Можно было, впрочем, и не осторожничать: Альгердас спал как убитый, даже дыхание его было едва слышно. Она оделась, благо одежда у нее была дорожная, простая, джинсы и свитер, и, на цыпочках пройдя через комнату, вышла на улицу.
И остановилась, оторопев.
Мир был объят сплошной тьмою. И в этой глубокой, всеобъемлющей тьме сияли только небесные светила — луна и звезды, и звезды были такие, что их свету не мешала даже луна. Только там, в небе, была настоящая жизнь. В небе и в сердце.