Женщина, потерявшая себя
Шрифт:
Они взяли такси и отправились на квартиру к двум секретаршам, с которыми собирались провести пару часов, но, когда Мачо постучался в комнату, где развлекался отец, тот крикнул ему через дверь, что останется здесь до утра. Мачо отправился подкрепиться жареным цыпленком в ближайший ресторан, где было полно молодых людей, танцевавших буги-вуги. Он встретил там приятелей с юга, и они увезли его с собой, не дав доесть цыпленка: вся компания собиралась на ночное купание. Они погрузились в машину и отправились за город на пляж близ рыбацкой деревушки, но вода там воняла, и к тому же вокруг плавали какие-то скользкие твари. Одной из девиц к шее прилипла медуза, и девица закатила истерику. Они вытащили ее на берег и принялись растирать обожженное место песком, отчего она завизжала еще громче. Тогда они оделись и пошли бродить по деревушке в поисках врача, пристально вглядываясь в таблички на дверях, а когда наконец нашли нужный дом, то принялись так орать и колотить в дверь, что во всех соседних домах зажегся свет, открылись окна и показались заспанные лица. Увидев двух парней, которые поддерживали обессилевшую девушку, жители высыпали на улицу, но, когда они — и врач тоже — узнали, в чем дело, все страшно
Настроение было испорчено, и они покатили назад в город; к тому же все хотели есть, но денег ни у кого не оказалось. Они остановились у ресторанчика, где подают прямо в машины, заказали массу еды, а потом, улучив момент, удрали вместе с тарелками, чашками и вилками. Увидев, насколько безнравственны их кавалеры, девицы расхныкались — при одной мысли о том, что им придется отправиться в тюрьму без трусиков и комбинаций (в них они купались, а потом так и не надели), их бросило в дрожь. Кроме того, было воскресенье, а как они могли пойти к утренней мессе, когда только что совершили кражу? В центре еще горели фонари, освещая подметавших улицу стариков в красных штанах. Молодые люди остановили машину, собрали всех оказавшихся поблизости уборщиков и раздали им посуду. Теперь все были счастливы, и они решили послушать мессу у отцов-доминиканцев в старом городе.
В большой темной церкви было пусто — служба шла в ярко освещенной часовне Богоматери, и там уже собралось много сонных людей в вечерних туалетах: они заходили сюда по дороге домой с субботних развлечений. Мачо опустился на скамью рядом с коленопреклоненной женщиной в большой голубой шали и тут же заснул. Проснулся он оттого, что кто-то дернул его за ухо; открыв глаза, он увидел перед собой лицо сеньоры де Видаль в разноцветных пятнах — утренний свет пробивался сквозь цветные витражи готических окон. Он посмотрел на ее голубую шаль и недоуменно спросил: «А где же ваши бананы?» Она хихикнула и еще раз дернула его за ухо. Он сел и протер глаза. Было уже совсем светло, они остались одни в опустевшей часовне, и она сказала, что его приятели уехали, а она обещала присмотреть за ним.
Машина сеньоры де Видаль ждала у церкви, но она отпустила ее, и они пошли по узким немощеным улочкам, где колеса экипажей за долгие годы выбили глубокие колеи, мимо забранных решетками окон и причудливо украшенных ворот, за которыми виднелись грязные дворы со сломанными фонтанами — когда-то жилища сильных мира сего, теперь прибежище портовых грузчиков и нищих студентов. Он, еще полусонный, всю дорогу молчал, она, напротив, оживленно болтала и, хотя не спала всю ночь, шагала с энергией человека, придерживающегося правила «рано ложиться, рано вставать…». Они остановились возле палатки уличного торговца, уселись на низкие стулья и пили дымящийся кофе и ели рисовые пирожки, прямо с огня, вкусные и хрустящие, пахнущие утренними полями, а прохожие — спешившие в церковь старые богомолки, рабочий люд, направлявшийся в порт, испанские монахи и американские моряки — с удивлением смотрели на даму в голубой шали и драгоценных серьгах, завтракавшую прямо на улице возле низкопробной забегаловки. Потом сеньора сказала, что хочет подняться на стены старого города.
С крепостного вала, откуда некогда испанцы высматривали китайских пиратов и английских корсаров, открывался вид на новый город, весь будто охваченный огнем, — ветер колыхал, как языки пламени, верхушки деревьев, цветущих яркими красными цветами, лепестки падали вниз густым дождем, и казалось, что улицы засыпаны раскаленными углями. Они смотрели вниз, и теперь вдруг заговорил он; она молча стояла на краю стены, уперев руки в бедра и туго обтянув плечи шалью, а ветер играл ее волосами. Время от времени она бросала на Мачо короткие взгляды, а он весело рассказывал ей о событиях прошедшей ночи, и в его возбужденном голосе звучало некоторое недоумение: он пытался увязать между собой недавние впечатления и никак не мог понять, почему разрозненные эпизоды — бал, объятия секретарши, ночное купание, отвратительная сцена в деревне, кража посуды, пробуждение в церкви, прогулка среди старых домов, горький кофе и горячие рисовые пирожки — вдруг сложились в единое целое, и оно взорвалось в его мозгу огненными сполохами радости, словно от пламени цветущих деревьев вспыхнул огромный фейерверк. Это ощущение было настолько сильным, что он никак не мог выразить его и, задыхаясь, говорил все быстрее и быстрее, пока его речь не перешла в неразборчивое мистическое бормотание, полузаикание-полусмех; он стоял, подняв лицо к солнцу и ветру, на щеках у него играл румянец, а в глазах блестели слезы. Он был молод, было лето, и цвели огненные деревья. Он был молод, здоров и счастлив, и город лежал у его ног. Он протянул к городу руки, что-то несвязно бормоча и топчась на самом краю стены, изумленно огляделся по сторонам и вдруг почувствовал, что кто-то тронул его за плечо. Он совсем забыл о женщине, стоявшей рядом с ним. «Не упадите! — сказала она, глядя на него почти с ужасом, и добавила. — Давайте лучше спустимся».
В полдень Мачо провожал отца. Старший Эскобар уже сменил городской наряд на костюм цвета хаки и красные сапоги — когда Мачо был маленьким, он верил, что отец даже спит в этих сапогах. Они поговорили о Конче Видаль, про которую, по словам отца, толковали разное. Одни считали ее хорошей женой и преданной матерью, другие — распутной и (поскольку никто не мог обвинить ее в чем-то определенном) коварной женщиной. Скорее всего, сказал отец, она действительно хорошая жена, но сейчас эта роль начала ей надоедать, а потому «лучше соблазни ее, не дожидаясь, пока она соблазнит тебя». Мачо уверил себя, что Конча Видаль вовсе не интересует его; она попросила его заглянуть к ней тем же вечером, но тут подвернулось что-то еще, и он совершенно забыл о ней и ни разу не видел те несколько месяцев, в течение которых он снискал в городе славу одного из самых отчаянных повес. И все же счастье, испытанное им в то утро на стенах старого города, не забылось; среди шумного веселья неожиданная сладкая боль в костях, вспыхивавшее в мозгу видение полыхающих огнем деревьев заставляли его вдруг замереть, и, удивленно осмотревшись по сторонам, он думал: «Почему же все-таки
Когда они снова встретились (опять случайно: она поднималась, а он спускался по мокрой от дождя лестнице), его слова «А где же ваши бананы?» и ее ответная улыбка стерли все события, прошедшие со времени их последней встречи. Словно они никогда не расставались, никогда не спускались со стен старого города, и — ей-богу! — уж на этот раз он свое не упустит! Они торопливо обменялись несколькими словами, и она собралась идти дальше, но он взял ее за плечо и слегка сжал его. Она вздрогнула, и он опять почувствовал, как у него сладко заныли кости. Спрятавшись под ее зонтом от проливного дождя, дрожа в мокрых плащах и ошеломленно глядя друг на друга, они одновременно начали говорить, но голоса их потонули в раскатах грома, вспышка молнии заставила их рассмеяться; ветер вырвал зонт у нее из рук, их захлестывало дождем, и струйка воды потекла у него по спине. Вдруг, как по команде повернувшись, они вместе побежали вниз по лестнице. Через несколько дней пошли разговоры о том, что «Конча Видаль совсем потеряла голову и ей абсолютно наплевать, что все это видят».Ее страстность оказалась для Мачо ошеломляющим открытием, словно до этого он был девственником.
Мачо Эскобар был родом с филиппинского юга, который в отличие от американского юга никогда не вел никакой войны и полностью сохранил свои феодальные традиции. Когда Мачо исполнилось пятнадцать лет, отец подарил ему на день рождения женщину. Все равно мальчик скоро пойдет к проституткам, объяснил отец, а потому пусть лучше у него дома будет собственная и чистая женщина. Его мать, набожное и чахоточное существо, была тогда еще жива, но она не возражала, а если бы и возразила, это ничего бы не изменило. Девушка, доставшаяся Мачо, была дочерью арендатора с отцовских плантаций — он отдал ее Эскобару в уплату за долги. Она спала на циновке в комнате Мачо, и он постепенно очень привязался к ней. Всякий раз, когда молодой хозяин и любовник приближался к ней, девушка опускалась на колени и ее била мелкая дрожь. Когда она забеременела, отец Мачо отослал ее прочь. Мачо сказали, что она заболела. Позже, узнав, что ребенок родился мертвым, а девушку отправили в Манилу и устроили в чей-то дом прислугой, Мачо в ярости вскочил в автомобиль и помчался по полям. Дело кончилось тем, что он угробил машину и загубил часть сахарного тростника. Отец попробовал было выпороть его, но сын дал сдачи, за что и был выставлен из дома. Он сбежал к тетке, а та отправила его в католический пансион в Манилу, где по субботам Мачо вместе с ребятами постарше, дождавшись, когда пансион засыпал, вылезал через окно и убегал в город, в кабаре, весело проводил всю ночь, а под утро возвращался как раз к утренней мессе и первым входил в часовню; за благочестие Мачо даже получил медаль от озадаченных отцов-иезуитов.
Закончив школу, Мачо на год вернулся в асьенду отца — за это время он должен был решить, чем займется в будущем. Отец и сын быстро стали друзьями: они вместе охотились, пили, таскались по женщинам и отлично жили, окруженные ордой слуг в огромном, уродливом, покосившемся доме, построенном еще в шестидесятых годах прошлого века: гостиная была так велика, что занимала почти полдома, а спальни так малы, что в них едва можно было поставить кровать; в доме было множество кресел-качалок, мраморных столов, вешалок, зеркал в позолоченных рамах, подставок для морских раковин, каменных постаментов для цветочных горшков и древних увеличенных фотографий в вычурных рамках — нагромождение пыльной рухляди. Некоторые южные плантаторы в это время уже строили более комфортабельные жилища, но юг всегда славился не своим вкусом, а прежде всего экстравагантностью — славу ему создавали сказочные роскошные банкеты и огромные бриллианты на женах плантаторов — и в не меньшей степени ужасающей бедностью, в которой жил простой люд. Для жителей севера юг был краем, где говорили, лениво растягивая слова, где часто свистел кнут, где готовили отличные пирожные, где верили во всякий вздор — в привидения, вампиров и каких-то непристойных чудовищ; и конечно, юг был краем, откуда с незапамятных времен в Манилу прибывали богатые наследницы, служанки и проститутки. Крупные землевладельцы были там, в сущности, полными господами, а женщины, как злословили в Маниле, «никогда не мылись». Тем не менее именно на юге наиболее удачно смешалась малайская, испанская и китайская кровь, и, до того как волна второй мировой войны докатилась до островов, признанными красавицами Манилы были уроженки юга.
Те два года — первый, когда Мачо вернулся в город изучать право, и второй, когда он стал любовником Кончи Видаль, — для остального мира были годами агонии и террора, блицкригов и концлагерей, но для манильцев эти годы были всего лишь эпохой буги-вуги, маджонга и платьев с вырезом на животе. Уныние тридцатых годов осталось позади, снова настали веселые времена, гул войны доносился сюда приглушенно; у манильцев были деньги, была уверенность в себе и был американский флот. И в этом светлом, радостном мире только над Мачо и Кончей Видаль сгущались тучи. То, что началось как случайная интрижка, превратилось в нечто посерьезнее: они полюбили друг друга, а это, конечно же, было излишне. Завести роман считалось даже модным, это означало добродушные шутки друзей, излюбленные столики в ночных клубах, беззлобные, в сущности, высказывания: «Конча Видаль совсем потеряла голову, и ей абсолютно наплевать, что все это видят». Но любовь была позором, любовь надо было скрывать, любовь означала нервы и слезы, бессонницу и дикие, исступленные письма, агонию и ужас. Когда все чувствовали себя в безопасности, эти двое ощущали тревогу; когда все были полны уверенности, эти двое боялись грядущего и не утешали себя надеждами на присутствие американского флота.