Женщина при 1000 °С
Шрифт:
125
Лаунсграфиня
1944
В ту ночь, когда мама явилась папе в образе румынской деревенской женщины, сама она наслаждалась гостеприимством того, кого она позже прозвала «даунсграфом даунсбургским». Она гостила в его загородном замке, стоявшем на Люнебургской пустоши в Северной Германии, Landgut Launsburg. Он предложил ей пожить там летом – близкий друг тех супругов, у которых мама работала. Легконогий шестидесятилетний эстет, вдовец и многих женщин отец, куривший сигариллы и злобно кричавший при чихании. А где же она спала в этом загородном замке? Я часто спрашивала себя об этом, пока не зацепилась языком с ней и ее подругой Бертой на кухне на Скотхусвег, и старая стиккисхольмская твердокаменка прямо в лоб задала маме этот вопрос.
«Он был игрив».
Моя мама Марсибиль с годами стала привержена таинственности. Однажды ее спросили, не прикасалась ли она к мужчине в те годы, когда она в Брейдафьорде давала изменнику испытательный срок, а она ответила:
«При приливе не все острова видны».
Однако что верно, то верно: лаунсграф как-то посватался к ней и предложил построить на Свепноу и двор, и дворец, помещения на 30 человек. А мама не так поняла его и подумала, что ей предстоит рожать детей, как конвейеру, в свои сорок лет, но все же пробурчала в ответ что-то неопределенное и продолжила свою непроговоренную связь с «графиком даунсбургским», совсем как Коко Шанель со своим графом в его замке, пока она не стала самостоятельным работодателем. Иногда мужчина служит для женщины убежищем.
Но островитянка могла выстоять и сама, без опоры. Едва замок перешел в руки союзников, она села в джип и понеслась на запад без всякого графа, с огромной головой сыра в охапке. С немалыми приключениями она переправилась в Англию, а оттуда морем в Исландию; домой прибыла в апреле 1945-го, гораздо раньше всех других исландцев, отрезанных от родины войной.
Позже по меньшей мере два человека пытались убедить эту женщину написать автобиографию: простая девушка-островитянка, которая сломала хребет Поэту, породнилась браком с двумя самыми главными в стране семействами, лишилась единственного ребенка в военное лихолетье, какое-то время слыла графиней и под конец стала одной из самых знатных дам Рейкьявика с двойной фамилией. Бабушка могла бы гордиться ею – если б она не была Бабушкой. «Да, мы – брейдафьордские женщины – должны в любой момент быть готовы к тому, что наш ребенок окажется в чьем-нибудь гнезде», – ответила она, когда ее спросили про романы ее дочери с именитыми персонами. В старину несколько раз случалось, что в селениях близ Брейдафьорда орел уносил в когтях со двора младенцев.
Бабушка никогда не ездила на юг Исландии, а следовательно, никогда не бывала в доме своей дочери в Рейкьявике. Так что она не встречалась ни со свекром, ни со свекровью дочери, даже когда дедушка стал президентом и нанес официальный визит на Флатэй в один из послевоенных годов: «Я с сухопутными людьми здороваться не умею».
126
Фру Джонсон
1945
Наши с мамой отношения так и не стали прежними после того, как она скрылась от меня вдали на пристани в Дагибели в 1942 г. Детская душа не приемлет никаких аргументов. Она считает, что мать ее предала. Она отослала меня прочь, двенадцатилетнюю, на пароме в неизвестность, а потом не приехала на встречу в Гамбург, хотя обещала.
Я увидела ее снова лишь спустя целую войну. Ждала ее, прилизанная, в бессастадирской гостиной – шестнадцатилетняя женщина, в солнечный осенний день. Шофер зарулил во двор, и мама вышла из автомобиля словно правительница иной страны – страны, не известной мне. Эконом Альфред встретил ее. А я не шевелясь смотрела, как она вшагивает на высоких каблуках в облицованную камнем прихожую, которая в Бессастадире называлась «сени», а оттуда в гардероб. Она не увидела меня до тех пор, пока снова не вошла: без пальто, в светлом платье, и поправила прическу открытой ладонью, впервые посетив президентское жилище. Я почувствовала желание сделать шаг навстречу ей, невзирая на строгий взгляд бабушки, – но не могла. Я не могла перешагнуть через все, что случилось, и ждала ее, врастая в пол окаменевшими ногами. Мама вплыла с улыбкой, широкая и тяжелая в киле, и попыталась поцеловать меня, как приличествует в официальных местах, хотя в комнате была только бабушка, но потом махнула на это рукой и обняла меня, непроизвольно зарясла головой и пустила слезу. Мы снова обнялись, я зарылась в ее волосы, но там больше
Я не могла выдавить из себя ни слова, и мама попыталась заполнить паузу: «Как же ты изменилась и подросла, дитя мое…» Но по голосу было заметно, что я больше не живу в ее сознании, а стою вне, что я уже не в границах ее души. И я почувствовала, что на то, чтобы вновь занять место в этих границах, у меня уйдет целая жизнь. В противоположность маме я не проронила ни слезинки, но внутренне кричала от боли, вызванной тем, что в словах матери была загородка: бог событий рассадил нас по разным загонам.
В глубине дома тикало сердце отца, а потом и сам он появился в гостиной, беспрестанно поглаживая лоб правой рукой, открытой ладонью. Когда поглаживания наконец прекратились, он смог взять руку той женщины, которую в свое время променял на Гитлера, а она смогла заметить, каким он стал редковолосым и военновзорым.
Он ничего не говорил – и она тоже. А бабушка сказала: «Jaja, sa kan vi ga ind» [256] . Она проводила нас в столовую, пытаясь разрядить атмосферу рассказом о вчерашнем вечере. Президент удалился на покой, а мы с бабушкой сидели и пили кофе, как вдруг посреди гостиной вырос человек, разъяренный громила, и как заорет на нас:
256
Ну, мы можем войти (датск.).
«Где президент! Я его убью!»
Бабушка Георгия ответила ему с беспрецендентной вежливостью:
«Lille sode Huseby, skulle det ikke vaere en kop kaffe?» [257]
От таких слов этот бугай сник и сел с нами за изысканнейшую беседу за чашечкой кофе. Гюннар Хусебю был известным на всю страну метателем молота и литрболистом, а на следующий год стал чемпионом Европы. У нас, исландцев, было много достижений в разных видах спорта в послевоенные годы, когда в Европе остались одни женщины.
257
Милый славный Хусебю, не угодно ли чашечку кофе (датск.).
Бабушка организовала долгожданный семейный обед и распоряжалась на нем, как генерал. Усадила нас у окна в столовой: меня рядом с папой, а маму напротив нас – а затем велела поставить свой собственный стул под прямым углом к столу, чтобы можно было вскакивать и забегать в кухню, таким образом устраивая себе перерыв от слежки за мамой. (Она сидела у своей снохи над душой, будто стражница, облокотившись на край стола.) Экономка Элин подала на стол блины и горячий шоколад. Она была деревенская девушка с Альфтанеса, темноволосая, гладкощекая и такая очаровательно неуслужливая.
«Вы хотите, чтоб я сейчас принесла сливки?»
«Ja, det vil jeg gerne» [258] .
«Взбитые?»
«Ja, men selvfolgelig». [259]
«Вы, наверно, знаете: эти сливки – последние».
Хозяйка дома кивнула и проводила экономку улыбкой, а мы, остальные, молча смотрели на пар над чашками, позолоченный горизонтальным осенним солнцем. Оно светило к нам с самого Рейкьянеса, через озеро Ламбхусатьертн, наискосок через гостиную и сквозь открытые двустворчатые двери в столовую. В Брейдафьорде такие лучи называли «ворванно-золотистыми».
258
Да, конечно, хочу (датск.).
259
Да, но конечно (датск.).