Женщина при 1000 °С
Шрифт:
А потом он обхватил мою голову обеими руками, опустившись передо мной на одно колено, и сказал совсем другим, более исландским тоном:
«Боже мой… Дитя мое…»
Из репродуктора прогремело объявление о том, что поезд 235 на Берлин отправляется с Gleis 9. Это было объявление о слезах. Его небесно-синие глаза наполнились морской водой, но он быстро обнял меня, раньше чем я заметила, как она течет из них.
«Спаси и сохрани тебя Бог, дитя мое. Я… я люблю тебя. Ты ведь знаешь».
Сейчас он расплакался, речь стала сбивчивой:
«Не забывай, что папа любит тебя!»
Я ощутила, как возле меня дрожит и сотрясается его туловище, словно старый непрогревшийся автомобильный мотор. Сейчас он понял, что оставляет
«Храни тебя Бог», – наконец проговорил он и быстро разжал объятья, попытался приободриться, дважды сглотнув и с силой проведя рукой по лицу. Ведь он играл в опасные игры. Хотя в армейскихм уставах Третьего рейха нигде не было написано ни о чем подобном, он знал, что двоих эсэсовцев покарали смертью только за то, что они плакали.
«Ну, мне пора. Всего хорошего».
Он перекинул ремень сумки через плечо, поднялся и попятился от меня несколько шагов назад, посмотрел на часы. Но прежде чем он отвернулся от меня, я сказала:
«Папа!»
«Да!»
«Запомни: не умирай!»
На мгновение он застыл, открыв рот, словно собирался что-то сказать, но в тот же миг снова закрыл его, не только из-за того, что не знал, что тут можно ответить, но и для того, чтоб защитить себя, потому что глаза вновь наполнились слезами. Он растянул сжатые губы в вымучанную улыбку, а потом сам же фыркнул, словно предоставляя самому духу жизни дать ответ.
А потом он помчался на остфронт – передавать новые руки из рук в руки по направлению к восходящему солнцу. Я видела его подошвы, когда он выбегал из коридора. Они были светлого цвета, но одна из них стала горело-черной, оттого что он тушил ей окурки.
В тот день мама не приехала. Не приехала она и вечером. Поезд пришел где-то после полуночи, словно крот с погнутым рылом, втянулся на вокзал и изрыгнул море лиц. Я проглотила их где-то штук семнадцать за секунду, пока стояла – изголодавшаяся, зато свежевооруженная – возле пути № 14. Выражение каждого рта носило печать серьезности жизни; народ прокладывал себе путь по перрону, с набитыми фанерными чемоданами, словно им объявили, что через пять минут вокзал взлетит на воздух. Какая толпища! Какая куча глаз! Какая тьма бьющихся сердец! Словно на этом тесном перроне собрался целый маленький народ, которому позже днем было назначено явиться в газовую камеру. Что все эти люди забыли в горящем городе? Почему они не бежали в лес и не прозябали там, питаясь репой, пока линия фронта незаметно не перейдет через двор, оставив после себя черную машину «Ауди» и белую стиральную машинку «AEG»?
167
Плакать запрещается! (Нем.)
Ах, милая мама! Я, конечно же, уже забыла, как ты выглядишь! Я же не видела тебя уже больше года. В последний раз я видела тебя в паромной деревушке под названием Да-гибель (а на самом деле – Dageb"ul) в виде постепенно уменьшающейся куколки на пристани, которая под конец превратилась в точку – точку, поставленную в моем детстве. Я изо всех сил старалась глазами, словно перепачканными в глине руками, вылепить доброе лицо матери из всех этих разнообразных лиц: волосы оттуда, нос отсюда, – но это воображаемое лицо тотчас превращалось в другие, к тому же, усы и фуражки все время мешали мне в моих поисках. Как мог Бог поступить так сурово? Здесь он вывалил из своего стального
В конце концов я начала ненавидеть всех этих усталых женщин, протискивавшихся из ночной тьмы в сияние вокзала, который, однако, держали как можно более затемненным, а на его крышу набросили маскировку, чтобы ввести в заблуждение бомбардировщики Ее Величества. Я потешила себя желанием кинуть мою гранату в это безжалостное месиво глаз, которое не собиралось прекращать вливаться в вокзал, не собиралось прекращать дразнить меня тем, что я потеряла мать.
В конце концов я осталась на перроне одна, одна во всем зале с рельсами, и стала прикидывать, можно ли мне будет немножко поплакать, но потом мой взгляд упал на табличку с готическим шрифтом, который я, в своем смятении, ошибочно прочитала как Weinen verboten! – «Плакать запрещается!», – и вернулась в Wandelhalle, отыскала там Billettverkauf, которая была, конечно же, закрыта, потому что было далеко за полночь. Я опустилась на грязный каменный пол, прислонясь спиной к запертой двери, и в изнеможении уставилась на противоположную стену: плакат с пятью улыбающимися детьми, которые махали на прощание из окна вагона. Под этим было написано: Kommt mit in die Kinderlandverschickung! – «Пошлите детей в деревню!»
Почему я не осталась на Амруме?
На вокзале еще был народ. Под большими часами в конце зала проходила шумная и весьма шляпоносная встреча семьи. Вокруг семерых человек стояли молчаливые чемоданы и ждали окончательного решения о месте ночлега, а тенора мужчин отлетали с эхом от компании, словно искры от костра. За людьми виднелся полусгоревший, пламенем расцвеченный городской пейзаж. Престарелый мужчина прохромал в зал на самодельном костыле. Одна его штанина подметала собой пол. Его обогнала молодая пара, красивая, хорошо одетая: явно шведские посланники из знатно-демократского рода, точно знавшие, куда лежит их путь. В Германии тех лет не встречалось супружеских или влюбленных пар младше шестидесяти лет. Все мужчины были далеко-далеко, занятые тем, что убивали или умирали. (Они все до одного были военнопленными, ибо война есть тюрьма истории, и никто из угодивших в нее не свободен, не важно, одет ли он в костюм арестанта или вождя.) Я смотрела, как пара проносится мимо. Девушка была хороша собой, только у нее было это лицо – поперек себя шире, кошачье, с большими глазами и курносым носишкой, которое природа дала многим шведам. Она носила светлую шевелюру, которая рьяно колыхалась при ходьбе. Каблуки били по каменному полу, словно молотки гномов.
Я собралась было произнести одно короткое скандинавское hallo, ведь это были почти мои земляки, но я не посмела потревожить ту красивую многозначительность, которую излучала эта пара. И еще долго я чувствовала себя по отношению к шведам именно так (даже после того, как трое из них в одну ночь посватались ко мне на борту корабля). Они считали себя лучше других народов, и безусловно, такими и были. После того, как в прошлом они оккупировали пол-Европы, они вдруг отреклись от всяческой воинственности и стали довольствоваться только выпуском «нейтрального оружия» на потребу другим, и таким образом создавать финансовую базу для премии мира и для Нобеля, чтобы успокоить следовавшие за этим угрызения совести.
Молодой человек скосил на меня глаз, торопясь мимо, и что же он увидел? Только брошенную Исландию в уголке, негодную развалину в синей юбке, беспомощную перед запертыми дверями мира. Я проводила их глазами, когда они поспешили вон из зала через восточный выход. Наверно, ночь будет к ним благосклонна; в шведской консульской постели их не достанут никакие бомбы, и для них найдется местечко среди шелков, чтоб зачать одного будущего министра, который будет по-настоящему умным. Да, провалиться мне на месте, если это были не будущие родители Ёрана Перссона.