Женщина в янтаре
Шрифт:
Утром в субботу, до того, как начать готовиться к визиту сержанта, госпожа Саулите сидела на пеньке и загорала.
— Уик-энд, уик-энд, отдыхаем, — улыбалась она и кивала каждому прохожему.
— Уик-энд, уик-энд, отдыхаем, — кривлялись люди за ее спиной, но ее это мало заботило. А вскоре по всему лагерю раздавалось: «Уик-энд, уик-энд».
Госпожа Саулите добродушно смеялась.
— Может быть, они меня осуждают, — сказала она, — но посмотри, как они меня копируют. Ну точно моя свекровь.
— А что с ней случилось? — спросила я. Вообще-то я хотела узнать, что произошло с мужем
— С ней! Она в Латвии. Может быть, русские бросили ее в тюрьму, откуда я знаю, я ей этого не желаю, хоть и была она старая вонючая ящерица. Не хотела оставлять свой хутор, свой хлев, и сараи, и припасы. Сказала, что лучше умрет, чем бросит все, что скопила на своем веку, вот и осталась — на верную смерть.
— А что случилось с господином Саулитисом? Он тоже там остался?
— С кем? Она была вдова.
— Нет. С господином Саулитисом. Вашим господином Саулитисом.
— Моим мужем, ты хочешь сказать. Чем меньше о нем вспоминать, тем лучше. Он как ненормальный бросился к немцам. Сказал, что хочет воевать на стороне победителей, а на самом деле хотел убивать цыган и евреев. Он просто бредил этим. Слава Богу, не так уж много возможностей у него было. Убили его, как только армия ушла.
Я не поняла. Мои родители восторженно говорили о латышах, которые спасали евреев от гестапо или на велосипеде добирались до цыган, предупредить, что по дороге приближается немецкий конвой. Они одинаково возмущенно говорили как о нацистах, так и о коммунистах. Латыши сами были заключенными Саласпилсского лагеря, их увозили в польские концлагеря. Я думала, что латыши все как один были против нацистов.
— Он, что, был не латыш? — спросила я.
— Как же нет, латыш. И таких, как он, хватало. Откуда, думаешь, у этого жулика господина Зиемелиса его шрам? Сам он всем говорит, что в университете на дуэли дрался, а я слышала, что стеклом порезался, когда с хулиганами еврейский ювелирный магазин громил.
Этот разговор и подобные еще и спустя много лет, когда я рассматривала фотографии заключенных концентрационных лагерей, не давали мне покоя.
То, что я латышка, не снимало с меня ответственности и вины.
Но тогда я задавала самые важные для меня вопросы.
— А вам не жалко, что он умер? Вы его не любили?
Госпожа Саулите не ответила, но я, удивляясь собственной смелости, продолжала расспрашивать.
— Тогда зачем вы вышли за него замуж?
Госпожа Саулите помолчала, обдумывая ответ.
— Нет, я его не любила. Родители уговорили.
— Почему?
— Они хотели объединить земли; хутора моего отца и его матери были по соседству. Когда Хельмут стал по воскресеньям вечером приходить к нам домой, они обрадовались. Посылали меня подавать ему чай, всегда сажали нас рядом, если он оставался ужинать. И когда он попросил у отца моей руки, отец, конечно, согласился.
— А вы что сказали?
— Что я, мне тогда было всего семнадцать. Я не из интеллигентных, как твоя мать, меня воспитывали, чтобы я вышла замуж. В те времена Хельмут был видный парень, широкоплечий, кровь с молоком. Как барин выглядел, когда сидел, спина ровная, черные сапоги блестят, я прямо обмирала. Только потом уже, когда он любой разговор превращал в ссору, когда
Госпожа Саулите погрустнела. Я видела, что она плачет, но старается скрыть слезы.
— Нет, я обрадовалась, когда он ушел в армию, прежде чем начал меня постоянно избивать. И не переживала, когда узнала, что он не вернется.
Помолчав, она вытерла глаза.
— Все будет хорошо, дорогая, — сказала она. — Видишь, война и доброе дело для меня сделала. По крайней мере, мне хочется так думать. Я уж решила, что всю жизнь в поте лица буду работать в поле и каждую ночь терпеть Хельмута. Но война изменила мою жизнь, хотя я и не смогу возвратиться домой.
Госпожа Саулите сжала мою руку.
— Пойдем, — позвала она, — я отыскала куст пионов, совсем сорняками зарос, за складами, в тени. Пойдем посмотрим, может быть, нам удастся найти для него местечко получше.
Прошло несколько недель, и нам снова предстоял переезд, а госпожа Саулите оставалась в комнате, которую получила благодаря сержанту.
Я ходила как в тумане, ни с кем не разговаривала, не слышала, когда ко мне обращались. Как обычно, от переживаний я заболела. Я горела в лихорадке, и меня на руках внесли в машину. Не помню, как мы переезжали, не помню, попрощалась ли я с госпожой Саулите.
В новом лагере я лежала на соломенном мешке в самом теплом углу, который маме с трудом удалось для меня найти. Она мерила мне температуру и заставляла пить горячую воду, чашку за чашкой. Папа сидел рядом, положив прохладную ладонь на мой лоб. Даже Беата некоторое время не выходила во двор к девочкам.
Беата была более общительной, она везде быстро становилась своей среди ребят. Она нравилась, всегда была в числе заводил. Обычно ей было все равно, когда ребята дразнили и прогоняли меня или кого-нибудь из моих ровесниц. Она и сама строго-настрого запрещала мне таскаться за ней. И вот Беата сидела рядом, читала мне, уговаривала быстрее выздоравливать.
Постепенно лихорадка пошла на убыль. Я поднялась, стала ходить в школу. О госпоже Саулите не заговаривала. Я не помню, чтобы кому-нибудь о ней рассказывала.
Но теперь, как только мы переезжали в новый лагерь, я принималась настойчиво искать женщин, у которых не было детей. Они научили меня штопать, вязать, вышивать, раскладывать пасьянс, гадать по линиям руки, словом, всему, что умели сами. Я как одержимая добивалась их внимания. Однажды я дружила сразу с двумя женщинами: с незамужней госпожой Тиевиней, худой и аккуратной, и с милой, печальной вдовой госпожой Думпите. По каким-то причинам эти две женщины ужасно невзлюбили друг друга, так что поддерживать отношения с обеими требовало от меня искусства дипломатии, доставляло немало волнений, и все же мне это как-то удавалось. Но ни одна из них не обладала ни сердечностью, ни жизненной мудростью госпожи Саулите.