Жестокая любовь государя
Шрифт:
Своим вниманием Иван Васильевич не обделил и душегубов, которых особенно много было при Чудовом и Андрониковом монастырях. Царь спускался в глубокие подвалы, пропахшие плесенью и сыростью, ждал, когда отворят двери, и, глядя в темноту, спрашивал у игумена, который обычно сопровождал самодержца:
— Все ли здесь душегубцы, блаженнейший?
Игумен, бывший для узников и богом, и тюремщиком одновременно, отвечал со вздохом:
— Все, государь, все до единого. А тот в углу, что на соломе сиживает, зараз семь душ порешил. Ждем твоего указа, Иван Васильевич, чтобы на плаху спровадить.
Глянул на татя Иван Васильевич,
Среди дюжины мужиков оказались две женщины.
— За что баба здесь? — спросил государь, показав на узницу лет тридцати.
— Родителей своих порешила, — отвечал монах.
На шее у бабы находился ошейник, к которому были припаяны аршинные прутья. Они не давали облокотиться о стену, и женщина сидела согнувшись, как растопленная свеча. А тяжелая цепь, прикрученная к ошейнику, не позволяла отойти ей даже на сажень от своего угла.
Иван Васильевич задержал взгляд на узнице. Очевидно, некогда лицо ее было привлекательным: правильные черты, тонкий нос, слегка выпуклый лоб; но тяжкий дух темницы сумел сотворить непоправимое — молодость сошла с ее лика стремительным весенним потоком, оставив после себя только грязные мутные разводы.
— И за что же она родителей своих порешила? — справился государь.
— А кто ж ее ведает? Тело девки в цепях, а в душу не заглянешь. Палач может кромсать тело, а вот до души ему никак не добраться, это только пастырю духовному под силу. Спрашивали мы, молчит девка! Вот как преставится, тогда всю правду про себя на небесах и выскажет. Дом она подожгла, а в нем родители дневали.
Как ни велика была жалость, а только это не высший судья — душегубцы помилованья не ведали.
— Молитесь о душе своей, — сказал государь, — только в кончине и есть освобождение. А перед ней что тать, что царь — все равны! Никого она не выделяет. — И, защемив пальцами нос, покинул подвал.
Вернувшись во дворец, вместе с указом о помиловании он подписал еще одну грамоту, которой на плаху отправил полдюжины душегубцев, среди которых была и девка, убившая родителей.
Так Иван Васильевич мыслил закончить крещение черкесской княжны.
Государь не уставал в этот день раздавать милостыни, будто всю казну разменял на медяки, чтобы распределить ее между народом. Нищие слетались на мелочь, как голуби на крупу, и скоро поклевали два здоровенных мешка с гривнами.
Княжна Кученей была торжественна — под стать Успенскому собору. По настоянию Ивана Васильевича она сняла с себя горское платье и облачилась в нарядный опашень. Кученей чувствовала себя в чужой одежде так же свободно, как в седле арабского скакуна. Целомудренный покров еще более подчеркивал ее дикую кавказскую красоту, которая была особенно заметна под сводами храма.
Перед алтарем стояла огромная купель — ступит в нее Кученей и выйдет из воды иной. Купель была настолько объемная, что могла вместить в себя с дюжину инаковерцев.
Бояре
Бояре ожидали. Выжидала княжна Кученей. Набиралась терпения челядь, стоявшая за вратами храма. Затаился весь город. Не торопился только митрополит Макарий, которого совсем не интересовали телеса юной княжны; митрополит был так стар, что его не волновала ни зрелость, ни расцветающая молодость. Он только раз взглянул на лицо Кученей, отметив свежесть девы, и расправил на столе крестильную рубашку.
Кученей стояла покорная и без платка. Крещение она воспринимала с тем же чувством, с каким преступник относится к казни: важно не сорваться на крик и уйти достойно. А митрополит уже брызнул водицу на черкесскую княжну, вырвав ее из круга сородичей.
— Крещается раба божия княжна Мария, во имя Отца — аминь, и Сына — аминь, и Святаго Духа — аминь.
Вторая свадьба Ивана Васильевича
Свадьба была торжественной. По вечерам на улицах горели огромные костры, освещая ярким пламенем самые заповедные уголки города. Московиты совсем разучились спать и до утра жгли факелы и орали песни. Город ненадолго замирал на время богомолий, а потом веселье вновь вспыхивало с прежней силой, словно за время недолгого поста московиты успели соскучиться по шабашу и веселью.
Корчмы не пустели, и питие продавали на вынос ведрами. За неделю запас с вином так порастратился, что, продлись праздник хотя бы на несколько дней, пришлось бы свозить хмельные напитки с соседских земель.
Праздник был и для братии Циклопа Гордея, которая дежурила у всех кабаков столицы и подсчитывала прибыль вместе с купцами. А утром, когда народ упивался насмерть, уже не в состоянии подняться с дубовых лавок, в корчму тихо заявлялся один из монахов и объявлял, что Циклопу Гордею не хватает на житие.
За неделю только двое купцов посмели отказать в просьбе Циклопу, и потому никто не удивился, когда бунтарские корчмы вспыхнули вместе с пьяными гостями.
О пожарах докладывали боярину Шуйскому, но он только махал руками: в городе праздник, а по пьяному делу чего только не случается.
В особом восторге от московского разгула были англичане, торговавшие беспошлинно по всем русским землям. Красный английский портвейн проделывал длинный путь по Северному морю, прежде чем попасть в русские погреба. Вино продавали всюду — на шумных базарах и пустующих площадях, в посадах и в Кремле. Московиты покупали его охотно, оно было крепче, чем брага, и мягче, чем сивуха. Город жил так, будто готовился к вселенскому потопу и встретить его хотел не иначе как в угарном хмелю.
Все дни в торжестве звонили колокола, и птицы в ужасе метались по небу, не зная, где бы сложить уставшие крылья. И дождь нечистот небесной манной сыпался на головы прихожан, спешащих к соборам.
Черкесские князья были польщены царским гостеприимством, а когда Иван распорядился, чтобы за столом им прислуживали боярышни (вопреки заведенным обычаям), восторгу их не было предела. Чернобровые красавцы беззастенчиво пялились на девушек и ждали минут, когда от пития обессилеет последний боярин, чтобы втихомолку потолковать с жеманницами о более приятных вещах, чем соколиная охота.