Жестяной барабан
Шрифт:
И когда Оскар с новым «надо!» на языке и «надо!» в сердце поспешил к могильщикам, попугайчик громко закричал, роняя желто-голубые перья, потому что Куртхен в него попал. Я спрашивал себя, над каким вопросом бился мой сын, какой вопрос заставил его так долго швырять камнями в волнистого попугайчика, пока последний бросок не дал ему ответ.
Они подтолкнули гроб к могиле глубиной примерно в метр двадцать. Старый Хайланд очень спешил, но пришлось ему подождать, потому что Мария возносила католическую молитву, а господин Файнгольд держал цилиндр перед грудью, взгляд же устремил в Галицию. Вот и Куртхен подошел поближе. Возможно, после удачного броска он принял какое-то решение и теперь по тем либо иным причинам, но так же решительно, как и Оскар, приближался
Неопределенность меня терзала. Мой ли это сын принял сейчас решение в пользу чего-то или против чего-то? Принял ли он решение отныне признавать и любить во мне своего единственного отца? Или решил именно сейчас, что для жестяного барабана время, пожалуй, упущено. Или его решение означало: смерть моему предполагаемому отцу Оскару, который потому лишь убил моего предполагаемого отца Мацерата партийным значком, что вообще не желал больше никаких отцов? А вдруг он не мог выразить детскую приязнь, каковая желательна между отцами и сыновьями, иначе как с помощью убийства?
В то время как старый Хайланд больше столкнул, чем опустил в могилу гроб с Мацератом, с партийным значком в трахее у Мацерата, с полным зарядом из русского автомата в животе у Мацерата, Оскар признался себе, что умертвил Мацерата умышленно, ибо тот, судя по всему, был не только его, Оскара, предполагаемый отец, но и настоящий, ибо ему, Оскару, надоело всю жизнь таскать за собой какого-то отца.
И неправда, что булавка на значке уже была расстегнута, когда я подобрал эту конфетку с бетонного пола. Расстегнута она была только в моей сжатой ладони. И я передал эту неудобную, колючую конфету Мацерату, чтобы они нашли у него орден, чтобы он положил партию себе на язык, чтобы он подавился — партией, мной, своим сыном, ибо пора было положить этому конец.
Старый Хайланд принялся засыпать могилу. Куртхен помогал ему — неумело, но старательно. А я Мацерата никогда не любил. Порой он был мне симпатичен. Он заботился обо мне больше как повар, чем как отец. Повар он был отменный. И если сегодня мне порой недостает Мацерата, все дело в его кенигсбергских клецках, в свиных почках под кислым соусом, в его карпе с редькой и сливками, в таких его блюдах, как суп из угрей с зеленью, свиная корейка с кислой капустой и незабываемое воскресное жаркое, которое я до сих пор ощущаю на языке и между зубами. Но ему, кто обращал чувства в супы, люди забыли дать с собой на тот свет половник. Забыли дать колоду карт для ската. Готовил он лучше, чем играл в скат, но играл он все же лучше, чем Ян Бронски, и почти так же хорошо, как моя бедная матушка. В этом было его богатство, в этом была его трагедия. И еще я так и не смог простить ему Марию, хотя он хорошо с ней обращался, никогда не бил и по большей части уступал, если она заводила свару. Вот и меня он не передал в руки министерства здравоохранения, а письмо подписал лишь после того, как почту уже перестали разносить. Когда я родился при свете электрических ламп, он определил меня в торговлю. Чтобы не стоять за прилавком, Оскар более семнадцати лет простоял примерно за сотней блестящих барабанов, покрытых белым и красным лаком. Теперь вот Мацерат лежал и стоять больше не мог. Старый Хайланд засыпал его землей, куря при этом Мацератовы сигареты «Дерби». Теперь во владение лавкой должен был вступить Оскар, но тем временем вступил господин Файнгольд со своим многочисленным незримым семейством. Остатки получил я: Марию, Куртхен и ответственность за них обоих.
Мария плакала и молилась искренне и католически. Господин Файнгольд пребывал в Галиции либо был занят решением заковыристых арифметических задач. Куртхен, хоть и устал, непрерывно работал лопаткой. На кладбищенской стене сидели двое русских и болтали. Хайланд равномерно и хмуро бросал песок кладбища Заспе на доски от маргаринных ящиков. Оскар мог еще прочесть три буквы слова «Вителло», потом снял с шеи барабан, но не произнес в очередной раз «надо или не надо?», а произнес «Да будет так» и бросил барабан туда, где на гробе уже лежало достаточно песка, чтобы грохота было поменьше.
Куртхен первый заметил кровь.
А у него кровь течет, кровь течет! — закричал он и криком вернул господина Файнгольда из Галиции, оторвал Марию от молитвы, и даже русских парней, которые по-прежнему сидели на стене и болтали, он заставил быстро и испуганно вскинуть глаза.
Старый Хайланд оставил лопату в песке, поднял кирку и приложил к моему затылку иссиня-черное железо. Холод оказал свое действие, кровь немного унялась, старый Хайланд снова взялся за лопату, рядом с могилой уже почти не было песка, а тут кровь и совсем перестала течь, но рост не завершился и заявил о себе каким-то скрипом, треском и шорохом у меня внутри.
Когда старик Хайланд управился с могилой, он выдернул из другой могилы трухлявый деревянный крест без надписи и воткнул его в свежий холмик примерно между головой Мацерата и моим погребенным барабаном.
— Готово! сказал старик, взял Оскара, который не мог сам идти, на руки, понес его, увлек остальных, даже и русских с автоматами, прочь, через заваленную стену, вдоль по танковым колеям к тележке, оставленной на трамвайных путях, перекрытых танком. Я глядел через плечо назад, на кладбище Заспе, Мария несла клетку с волнистым попугайчиком, господин Файнгольд нес инструмент, Куртхен не нес ничего, оба русских несли слишком маленькие шапки и слишком большие автоматы, а береговые сосны корчились и гнулись.
С песка — на асфальт. На подбитом танке сидел Лео Дурачок. Высоко над головой летели самолеты, со стороны Хелы, в сторону Хелы. Лео очень старался не запачкать свои белые перчатки об обгорелый танк Т-34. Солнце вместе с набухшими облачками падало на Турмберг — гору возле Сопота. Дурачок Лео соскользнул с танка и держался очень прямо.
Вид Лео развеселил старого Хайланда.
— Ну вы где-нибудь такое видели? Мир летит в тартары, а с Лео Дурачком им никак не совладать.
Свободной рукой он добродушно похлопал по черному сюртуку и проинформировал господина Файнгольда:
А вот это у нас Дурачок Лео. И он желает теперь выразить соболезнование и пожать ручку.
Так все и было. Лео взмахнул своими перчатками, пуская слюни, выразил всем присутствующим обычное соболезнование, спросил:
Вы видели Господа? Видели вы Господа? Никто, как оказывается, не видел. Мария, уж и не знаю почему, передала ему клетку с попугайчиком.
Когда Лео приблизился к Оскару, которого старый Хайланд уложил на тележку, лицо у него распалось на куски, ветры раздули его одежду, танец вселился ему в ноги.
— Господь, Господь! — кричал он, потрясая попугайчиком в клетке. — Взгляните на Господа, как он растет, взгляните, как он растет!
И тут его вместе с попугайчиком подбросило в воздух, и он побежал, полетел, заплясал, зашатался, упал, улетучился вместе с кричащей птицей, сам обернулся птицей, способной наконец к полету, замахал крыльями, наискось, в сторону полей орошения. И сквозь голоса обоих автоматчиков до нас доносился его крик «Он растет, он растет!». Крик этот не прервался, когда оба русских перезаряжали свои автоматы. «Он растет!» — и даже когда снова автоматы, когда Оскар уже падал по лестнице без ступенек в растущее, все поглощающее беспамятство, я еще слышал голос птицы, голос ворона то Лео возвещал миру: