Жестяной барабан
Шрифт:
Найти врача оказалось крайне сложно. Большинство врачей своевременно покинули город вместе с уходящей армией, поскольку больничную кассу Западной Пруссии уже в январе перевели на запад, сделав тем самым понятие «пациент» чем-то нереальным для многих врачей. После долгих поисков господин Файнгольд отыскал в школе имени Елены Ланге, где бок о бок лежали раненые вермахтовцы и красноармейцы, врачиху из Эльбинга, которая проводила там ампутации. Она пообещала зайти к нам и действительно зашла через четыре дня, села возле моего ложа, выкурила, обследуя меня, три или четыре сигареты подряд, а с четвертой во рту заснула.
Господин Файнгольд не посмел ее разбудить. Мария робко ее толкнула, но очнулась врачиха, лишь когда обожгла догоревшей сигаретой указательный палец левой руки. Проснувшись, она встала, ногой растерла окурок и сказала коротко и с досадой:
— Извините. Три недели не спали. В Кеземарке была на пароме с детьми из Восточной Пруссии. Не переправились. Только войска. Тысячи примерно четыре. Все погибли.
Потом она потрепала меня по растущей детской щечке так же скупо, как скупо поведала о погибших детях, ткнула себе в рот новую сигарету, закатала свой левый рукав, достала ампулу из портфеля и, делая подбадривающий
Трудно сказать, что с мальчиком. Надо бы его в больницу. Но не здесь. Постарайтесь уехать отсюда. Направление — запад. Колени, запястья, плечи распухли. С головой наверняка будет то же самое. Кладите холодные компрессы. И таблеток несколько вам оставлю, на случай если будут боли и он не сможет заснуть.
Мне понравилась эта немногословная врачиха, которая не понимала, что со мной, и честно в этом призналась. В последующие недели Мария и господин Файнгольд сделали мне множество холодных компрессов, что было очень приятно, но, несмотря на компрессы, колени, запястья, плечи и голова продолжали болеть и пухнуть. С особым ужасом наблюдали Мария и господин Файнгольд мою все раздувающуюся вширь голову. Она давала мне оставленные таблетки, но таблетки скоро кончились. Он начал выводить с помощью линейки и карандаша мою температурную кривую, но потом слишком увлекся экспериментированием, заносил в смелые конструкции мою температуру, которую мерил по пять раз за день с помощью термометра, добытого на черном рынке в обмен на искусственный мед, что затем на таблицах господина Файнгольда выглядело как пугающе рваная, изодранная цепь гор, — я представлял себе Альпы, снежную гряду Анд, а в температуре моей ничего такого уж необычного не было: по утрам чаще тридцать восемь и одна, к вечеру удавалось достичь тридцати девяти, за все время моего роста выше, чем тридцать девять и четыре, температура никогда не поднималась. В жару я слышал и видел много всякой всячины: то я сидел на карусели, хотел слезть, но мне не разрешали. Со множеством детей сидел я в пожарных машинах и в лебедях с дыркой для сиденья, на кошках, собаках, свиньях и оленях катался, катался, катался, хотел вылезти, но мне не позволяли. Тут и детки тоже начинали плакать, хотели, подобно мне, слезть с пожарных машин и лебедей с дыркой, слезть с коней, собак, оленей и свиней, не хотели больше кататься, но им не позволяли. Потому как Отец Небесный стоял рядом с хозяином и оплачивал еще один круг и потом еще один. А мы молились: «Ах, Отче наш, мы знаем, что у тебя много мелочи, что тебе нравится, когда мы катаемся на карусели, что тебе приятно показать нам округлость этого мира. Но только спрячь, пожалуйста, свой кошелек, скажи «стоп», довольно, хватит, конец, баста, вылезайте, закрываемся, стой! у нас, у бедных детишек, кружится голова, нас всех, числом четыре тысячи, привезли в Кеземарк на Висле, но переправиться мы так и не смогли, потому что твоя карусель, твоя карусель…»
Но милосердный Боженька, но Отче наш, но хозяин карусели только улыбнулся, как сказано в писании, и выудил очередную монетку из своего кошелька, чтобы все четыре тысячи маленьких деточек и Оскара за компанию в пожарных машинах и лебедях с дыркой, на кошках, собаках, свиньях и оленях гнало и гнало по кругу и всякий раз, когда мой олень — мне и по сей день кажется, что я сидел на олене, — проносил меня мимо Отца нашего Небесного и хозяина карусели, он являл мне другое лицо: то это был Распутин, который своими зубами колдуна впивался в монетку за очередной круг, то это был король поэтов Гете, достававший из изысканного расшитого кошелька монетки, лицевая сторона которых неизбежно изображала его отченашевский профиль, и снова Распутин — завораживающий, и снова Гете сдержанный. Немного безумия — с Распутиным, потом из соображений здравого смысла — Гете. Экстремисты группируются вокруг Распутина, силы порядка вокруг Гете. Толпа, мятеж — вокруг Распутина, календарные мудрости — вокруг Гете… и наконец нагнулся и не потому, что жар упал, а потому, что всякий раз кто-нибудь, смягчая, нагибался в этот жар, — господин Файнгольд нагнулся и остановил карусель. Пожарную машину, лебедя и оленя остановил господин Файнгольд, он обесценил монеты Распутина, а Гете отправил вниз к матерям, он дал четырем тысячам детей, у которых кружится голова, взлететь, в Кеземарк, через Вислу, в Царствие Небесное, он поднял Оскара с его жаркого ложа, он усадил Оскара на облако лизола, другими словами, он продезинфицировал меня.
Поначалу это было связано со вшами, а потом вошло в привычку. Вшей он сперва обнаружил у Куртхена, потом у меня, потом у Марии, потом у себя. Должно быть, вшей занес к нам тот калмык, который отнял у Марии Мацерата. Ах, как кричал господин Файнгольд, когда обнаружил вшей. Призывал свою жену и своих детей, заподозрил во вшивости всю свою семью, наменял целые пакеты различных дезинфицирующих средств на искусственный мед и овсяные хлопья и принялся ежедневно дезинфицировать себя, свою семью, Куртхена, Марию и меня, а также и постель, на которой я лежал. Он натирал нас, он обрызгивал нас, он присыпал нас. А покуда он обрызгивал, посыпал и натирал, мой жар расцветал пышным цветом, его речь лилась, и я узнал о товарных вагонах, полных карболки, хлорки и лизола, которые он разбрызгивал, разливал, рассыпал, когда еще был дезинфектором в лагере Треблинка, и каждый день в два часа, как дезинфектор Мариус Файнгольд обрызгивал лизолом дороги в лагере, бараки, душевые, печи крематориев, узлы одежды, ожидающих, которые еще не приняли душ, лежащих, которые уже побывали в душе, все, что выходило из печей, все, что должно было попасть в печь. И он перечислял мне все имена, ибо он знал все имена, он рассказал о Билауэре, который однажды жарким августовским днем посоветовал полить улицы лагеря не лизолом, а керосином. Господин Файнгольд так и сделал, а у Билауэра были спички. И старый Зев Курланд, что из СОБ'а, взял со всех клятву. А инженер Галевски взломал оружейный склад. А Билауэр застрелил господина гауптштурмфюрера Курнера. А Штульбах и Варински бросились на Цизениса. А остальные — на людей из Травника, а еще остальные обвалили забор и рухнули с ним вместе. Но унтершарфюрер Шепке, который уж до того любил отпускать шуточки, когда вел людей в душевые, этот самый Шепке стоял в лагерных воротах и стрелл. Только ему это не помогло, остальные на него набросились
Потом жар спал, и наступил апрель, потом температура снова поднялась, карусель снова завертелась, а господин Файнгольд поливал лизолом мертвых и живых. Потом температура снова упала, и апрель подошел к концу. В начале мая шея у меня стала короче, грудная клетка раздалась в ширину и поехала кверху, так что я мог теперь не опуская головы потереться под бородком о ключицу Оскара. Опять немножко вернулась температура и с ней опять немножко лизола. Еще я мог расслышать плавающие в лизоле слова Марии: «Как бы он у нас уродом не стал! Как бы у него горб не вырос! Как бы у него не сделалась водянка головы!»
Но господин Файнгольд утешил Марию, рассказывая ей о людях, которых он знал и которые, несмотря на водянку и на горб, сумели кой-чего достичь в жизни. Он поведал ей о неком Романе Фридрихе, который эмигрировал в Аргентину вместе со своим горбом, открыл там торговлю швейными машинками, торговля эта впоследствии очень разрослась, и он сделал себе на этом имя.
Повесть о преуспевшем горбатом Фридрихе, правда, ничуть не утешила Марию, зато повергла рассказчика, господина Файнгольда, в такой восторг, что он решил изменить лицо нашей лавки. К середине мая, вскоре после конца войны, в лавке колониальных товаров появился новый ассортимент, появились первые швейные машинки и запасные части к ним, но продовольственные товары тоже оставались некоторое время и помогли осуществить переход. Райские времена! Наличными почти никто не платил. Меняли все на все, искусственный мед, овсяные хлопья, последние пакетики содового порошка доктора Эткера, сахар, мука и маргарин превращались в велосипеды, велосипеды и запасные части к ним превращались в электромоторы, электромоторы в инструменты, инструменты в пушной товар, а пушнину господин Файнгольд волшебством превращал в швейные машинки. При этих обменных операциях Куртхен приносил большую пользу, приводил покупателей, служил посредником, гораздо быстрей, чем Мария, освоился с новой специализацией. Все выглядело почти как при Мацерате. Мария стояла за прилавком и обслуживала ту часть старой клиентуры, которая еще не покинула страну, пытаясь одновременно на ломаном польском узнать, чего желают новые покупатели. У Куртхена были способности к языкам. Куртхен оказывался всюду. Господин Файнгольд мог положиться на Куртхена. Неполных пяти лет от роду Куртхен сделался специалистом и умел среди сотен плохих и посредственных моделей, представленных на черном рынке, что по Банхофштрассе, сразу углядеть отличные зингеровские и пфаффовские машинки, а господин Файнгольд со своей стороны умел оценить знания Куртхена. Когда в конце мая моя бабушка Анна Коляйчек пешком пришла навестить нас из Биссау через Брентау в Лангфур и, тяжело дыша, опустилась на кушетку, господин Файнгольд очень ей расхваливал Куртхена, да и для Марии нашел добрые слова. Когда же он со всеми подробностями поведал ей историю моей болезни, всячески упирая при этом на полезность его дезинфекционных средств, Оскару тоже перепала толика его похвал, потому что я вел себя так тихо и так разумно и за всю болезнь ни разу не заплакал.
Собственно говоря, бабке был нужен керосин, потому что в Биссау больше не было света. Файнгольд поделился с ней своим керосиновым опытом, приобретенным в лагере Треблинка, а также поведал о своей многогранной деятельности в качестве лагерного дезинфектора, затем он велел Марии наполнить керосином две литровые бутылки, дал в придачу пакет искусственного меда и целый набор дезинфицирующих средств и, кивая, хоть и с отсутствующим видом, выслушал рассказ бабки о том, что и как выгорело в Биссау и в Биссау-Аббау за время боевых действий. И о разрушениях в Фиреке, который теперь называют по-старому Фирога, она тоже ему поведала. А Биссау теперь, как до войны, Бизево. А Элерса, который был в Рымкау ортсбауэрнфюрером и очень работящим человеком и еще был женат на жене сына ее брата, короче говоря, на Яновой Хедвиг, того самого Яна, что остался на почте, — так вот этого Элерса сельские рабочие повесили прямо перед его конторой. Они и Хедвиг чуть не повесили, потому как она, жена польского героя, вышла за ортсбауэрнфюрера, ну и потому еще, что Стeфана произвели в лейтенанты, а Марга, так та и вовсе состояла в СНД.
— Ну, — сказала бабушка, — со Стефаном они ничего сделать не могут, потому как Стефан погиб на Ледовитом океане, там, наверху. Но вот Маргу они хотели захапать и отправить в лагерь. Только тут Винцент наконец-то открыл рот и заговорил, да так, как в жизни не говорил. Теперь Хедвиг с Маргой живут у нас и помогают в поле. Только сам-то Винцент от говоренья до того повредился, что навряд ли он долго протянет. Ну а сама бабка, у той тоже и сердце, и вообще всюду, и голова, потому как один дурень по ней стучал, думал, дак как же не постучать.
Так жаловалась Анна Коляйчек, и сжимала руками свою голову, и гладила меня по моей все растущей голове, и в конце поделилась своими наблюдениями:
— С кашубами оно завсегда так, Оскархен, их завсегда ударяет в голову. Но вы теперь переберетесь туда, где получше будет, а старая бабка, та останется. Потому как с кашубами нельзя куда ни то переезжать, они должны оставаться там, где они есть, и подставлять головку, чтоб другие могли по ней колотить, потому как наш брат и поляк не настоящий, и немец тоже не настоящий — а уж если кто и вовсе из кашубов, этого и немцам мало, и полякам мало. Им подавай все точно!