Жить и помнить
Шрифт:
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. Бой
Дорога, дорога! Мчится поезд. Сидит у окна Петр Очерет.
А за окном по обеим сторонам железнодорожного пути — лес. Тот самый лес. Смоленский. Белорусский. Прифронтовой.
Прифронтовой!
Сколько дней и ночей моей жизни прошли в прифронтовом лесу! Добротная, сосновой свежестью дышащая землянка, с нарами из еловых веток, с вещевыми мешками и противогазами в головах, с автоматами под боком. Печурка с домашним потрескивающим теплом, котелки с ароматным борщом
И среди засасывающего ночного забытья резкое, как выстрел в упор:
— В ружье!
Посмотреть сверху — лес как лес. Летом — в зарослях орешника, ельника, черемухи. Зимой — в медвежьих непролазных сугробах. Дичь. Безлюдье. Покой.
Но приглядись получше — и увидишь жизнь за каждым кустом, под каждой березой и сосной.
Домовитый дымок скрытно стелется среди стволов — в походной кухне готов солдатский обед. Парикмахер в белом маскировочном халате, напяленном прямо на полушубок, на пеньке разложил свой льдисто поблескивающий инвентарь. Направляя на толстом солдатском ремне, привязанном к суку, слепящую бритву, мечет в лесную глушь веселые солнечные зайчики.
Рядом пристроился ларек военторга со своим нехитрым ассортиментом: расчески, зажигалки, подворотнички, зубной порошок, почтовые открытки.
Дальше — полковая передвижная чайная (где вы теперь, веселые и не очень покладистые подавальщицы Катя и Люся?). А дальше — полевая почта, банно-прачечный отряд…
Передовая рядом. За тем лесом — смерть. Здесь же — и галеты к чаю, и треугольники солдатских писем, и натужный стук движка «дивизионки», и на поляне выступление армейского ансамбля песни и пляски:
Часы пока идут, И маятник качается, И стрелочки бегут, И все, как полагается…Жизнь как жизнь. Бритье по утрам. Котелок пшеничного супа. Сухари, судя по зубокрушительной окаменелости, заготовленные еще задолго до войны, впрок. Фронтовая, типографской краской пахнущая «Красноармейская правда» с новой главой о похождениях своего в доску парня Василия Теркина.
Даже темного стекла (тоже, видать, довоенные) бутылки боржоми, бог весть какими неисповедимыми путями и стараниями какого ошалевшего интендантского начальства завезенные с далекого Кавказа в разбомбленный и снарядами изувеченный прифронтовой смоленский лес.
В соседней землянке молодой, фронтовой хрипотцой тронутый голос выводит уже запрещенную (Осиков, не ты ли постарался?) песню:
Ты сейчас далеко-далеко, Между нами снега и снега. До тебя мне дойти нелегко, А до смерти — четыре шага.Прифронтовой лес!
Я и сейчас помню, как шла ты между елей протоптанной тропинкой в свой блиндаж. Солдатская неподогнанная короткополая шинелишка, подпоясанная брезентовым ремнем, солдатская шапка-ушанка с нелепыми завязками, шершавые кирзовые сапоги с порыжевшими болтающимися голенищами.
Как я смотрел тогда тебе вслед! Оглянись!
Дойди вон до той сосны
Дойди вон до того поворота и оглянись!
Оглянись! Что тебе стоит! Может быть, я вижу тебя в последний раз. Может быть, в последний раз вижу женщину. Может, утро завтрашнего дня встречу на ничейной полосе. Упаду навзничь, разбросаю руки, и колючие снежинки не будут таять на моем мертвом лице. Оглянись!
Не услышала.
Не оглянулась.
За окном лес. Тот самый, прифронтовой…
Давно зажили, зарубцевались на березах и кленах раны от осколков, поднялся густой молодняк на тех прогалинах, где прятались блиндажи, заросли тропки, пробитые в штаб, на кухню, в санчасть.
Скоро Брест, Граница. А там — Польша. И Станислав.
«Где я перший раз его побачив? — припоминает Очерет. — Под Ленино, в то самое утро…»
Медленно, не торопясь течет в пологих, камышом и осокой поросших берегах река Мерея. Потухшие кленовые и березовые листья, отбушевав, отпылав, плывут вниз по течению, да пролетит над речкой последняя паутинка, напоминая, что и бабье лето прошло. Тихо и пусто в посветлевшей рощице после листопада. Умолкли птицы. Только ветер шебуршит в оголившихся кустарниках да упругой рукой треплет пригорюнившиеся пожухлые травы.
Осень!
…Поздний октябрьский рассвет долго не занимался. За спиной, на востоке, там, где за лесом во тьме лежит Ленино, чуть посветлело, но вся пойма реки и болотистый луг перед ней — в густом душном тумане.
От ночной сырости шинели стали волглыми, ноги замлели в отсыревших сапогах. Казалось, само время завязло в неласковых болотистых местах. Артиллерийская подготовка все не начиналась.
5.00.
6.00.
7.00.
Тихо!
Может быть, командование ждет, пока разойдется сырой неподвижный туман? Или совсем отменило наступление?
Гитлеровцы к утру притихли. Лишь изредка сбрехнет на всякий случай пушка, простучит для острастки пулемет да врежется в темное небо бледная от страха и предутреннего холодка осветительная ракета. И снова тихо. Даже «ночников» не слышно в низком небе: ни наших, ни немецких.
Как трудно ждать сигнала к атаке! Уже сегодня вечером в политдонесениях, а завтра утром и в дивизионной газете будет сказано:
«Охваченные могучим наступательным порывом, наши славные воины с криками: «Ура!», «Вперед, за Родину!» — презирая смерть, бросились на штурм вражеских позиций».
Правильно будет сказано! Так после артподготовки и будет: порыв, крики, презрение к смерти. Сейчас же совсем нелегко. Недаром говорится: нет хуже, чем ждать да догонять! Без спросу лезут в башку разные пугливые мыслишки: бой-то он не масленица.
Хорошо, что командир не силен в телепатии и не догадывается о таких мыслях!
Петр Очерет прикорнул у сырой, пахнущей перегноем стены траншеи, надвинул на глаза ушанку. Из головы все не идет сапер в каске и коротком ватном бушлате, что ночью вместе с товарищами уполз в мокрую темень прокладывать проходы в проволочных заграждениях. Он полз последним. Немолодой, с хмурым, зеленоватым, невыспавшимся лицом. Обернулся. Хотел улыбнуться, но не улыбка получилась, а оскомина. Сморщилась верхняя плохо выбритая губа, еще глубже стали гармошечьи складки в углах пересохшего рта. Сказать сапер ничего особенного не сказал, да и что в такую минуту скажешь! — лишь махнул на прощание рукой с зажатыми в кулаке ножницами: