Жизнь без конца и начала
Шрифт:
Так дни и ночи превратились для него в кошмар.
Ночью он перекапывал гробики, днем думал — для чего все это, что за наваждение? Морок какой-то. А однажды, словно повинуясь неведомой силе, которую, как ни старался, превозмочь не сумел, стал мастерить еще два гробика, только побольше, чем сыновние, на вырост вроде. Строгал на пустыре за сараюшкой доски и помаленьку успокаивался, даже песенку какую-то мурлыкал себе под нос, как обычно за приятной работой. Тут неожиданно Натаха и застала его, он чуть сквозь землю не провалился от страха, можно подумать, она его накрыла на месте преступления. Натаха наверняка решила, что он сбрендил окончательно. А что еще можно подумать, если он гроб мастерит, веселую песенку
А что-то происходило, надвигалось черной тучей, Кузьма каждый день просыпался с нарастающей тревогой. Да не понапрасну, как выяснилось вскорости. Грянула война, перед страшным лицом которой все отступило. Натаха и Кузя помирились, да и ссоры-то не было, одно наваждение необъяснимое. А так-то до войны жизнь текла по своему руслу, местами спокойно, местами бурливо, день за днем, год за годом. Дальше такое началось — они все видели, никуда из Одессы не поехали. Почто им бежать? Не евреи — гои, старые уже, вместе полный век прожили, да и некуда бежать. Их дом здесь.
Ко всему притерпелись за жизнь дед Кузьма и баба Наташа. И к евреям тоже. А что евреи? Люди как люди. Есть кто похуже, а есть и совсем добрые, вот как Фейга Моисеевна, к примеру, бывшая хозяйка-покойница, да и сам Абрам Борисович Трахман, и Беба-кошатница, и бедный Пейсах, и Израиль с Броней, божьи создания. Гои, что греха таить, тоже не лучше бывают, взять хоть Шурика и всю их компанию. Кстати, исчезли, как сквозь землю рухнули, когда немцы к Одессе подошли. А до этого все радовались чему-то и евреям грозились — ужо вас! Ужо! Настал ваш праздник, Судный день. Изгилялись вовсю и бражничали напропалую. А как-то поздним вечером, уже осенью дело было, небо висело низко, ни луны, ни звезд — темень сплошная, увидел дед Кузьма, как Шурик отбивает молотком уголки эмалевых табличек, что к дверям квартир прикреплены. За спиной у него пьяно хихикали Нинка и Валька, зажимая рты ладонями.
Утром увидел — только у евреев таблички битые. Для чего-то всех пометил, падла. А потом на двери своей неоприходованной сараюшки обнаружил наскоро приколоченную такую же табличку с отбитым уголком, только без номера. Удивился, но значения не придал. Как в той давней ссоре с Шуриком не придал значения его несуразной, как показалось тогда всем, угрозе: ну, ты еще поплачешь у меня, жидовская морда. Его, деда Кузьму, жидовской мордой назвал. И евреи, и гои посмеивались, смех, правда, выходил натужный.
А теперь ни смеяться, ни плакать некому. Опустел двор. Двери распахнуты, петли поскрипывают, колышутся белые марли, как привидения. Дед Кузьма метет двор метлой и думает: зачем? Кому нужен теперь этот порядок? Баба Наташа подбирает разбросанные повсюду вещи, детские игрушки, складывает все в большую плетеную корзину, таскает ее за собой по двору и шепчет сердито: раскидали всё, подбирай за ними, нашли няньку. А слезы текут и текут по лицу.
Тишина полная, только метла шуршит. Ни звука не доносится и из-за закрытых дверей, там кто-то есть, но окна плотно закрыты, занавешены, затаились, кажется, дышать перестали. Это гои. Евреи все ушли, приказ был — под страхом смерти. Все ушли, дед Кузьма и баба Наташа видели.
Из соседнего двора донеслись голоса, крики, плач. Через подворотню видно — женщина с двумя детьми: помогите, просит-умоляет, спрячьте. Дед Кузьма и баба Наташа видели, как двери, окна, даже ставни позакрывали и шипели со всех сторон: иди, иди прочь, беду наведешь, ступай, уматывай. Кто-то жалостливо всхлипнул: ничего не поделаешь, судьба у вас такая.
А у нее глаза полные слез, детишек шалью прикрыла, как птица крыльями, — две головки кучерявые торчат, черная, как вакса, которой дед Кузьма сапоги чистит по большим праздникам, на Пасху и на Рождество, и рыжая, как медная проволока, из которой он сплел плетень вокруг своего любимого сада. Вбежала к ним во двор через глубокую, темную подворотню, на свет выскочила и молча поклонилась на все стороны, но и здесь гои, что остались, пугливо попрятались по своим норкам.
Дед Кузьма вдруг вперед шагнул, к ней навстречу, метлу наготове держит. Брысь отседа, сказал негромко, но отчетливо, она видела, как кое-где занавески заколыхались, двери и окна щелочками приоткрылись, и тут же захлопнулись. Брысь отседа, повторил дед Кузьма и зачем-то метлой несколько раз обвел вкруг себя, будто нечистую силу отпугивал. В подполе, сказал чуть тише, котят твоих спрячу, а сама беги, места на всех нету. Баба Наташа от изумления челюсть отвалила. А бедная еврейка прижала к себе две головки, черную и рыжую, губами к ним припала, пошептала что-то неслышно, оттолкнула сыночков и убежала, не оборачиваясь.
На лицо деда Кузьмы наползла странная ухмылка, знакомая, показалось бабе Наташе, ухмылка. Да нет же, она знала — это не повторится больше никогда. Но все же поежилась, как от холода, — в толк взять не могла, что он удумал, про гробики вспомнила, и всю страхом обволокло. Глаз с него не спустит, решила, а котят в обиду не даст, хошь и еврейские — что с того. Малые дети еще ни в чем не повинны, если и карает за что-то евреев рука Божия, детей надо спасать. Они еще никто, кудрявые, черные, рыжие, с длинными носами — издалека распознать можно, конечно, но все равно — безвинные. В этом бабу Наташу никто не переубедит. Ни батюшка отец Алексей, ни даже сам Господь Бог. Прости, Всевышний, ее, дуреху малограмотную Натаху, прости.
Они появились во дворе неожиданно, как из-под земли выросли прямо у дверей сараюшки — три полицая и Шурик. Стучат ногами, матерятся. Раньше дверь всегда открыта была, теперь на крюк изнутри запирать стали. Баба Наташа в щелку гостей непрошеных разглядела, увидела Шурика, сердце сжалось такой тоской, словно смерть рядом почувствовала. Откуда взялся Шурик, сбежала вроде вся троица нечистая еще в начале осени. Дед Кузьма как раз с мальцами в подполе возился, только нужду справили, убирал, чтобы чисто было и никакой вони, мыл их в шайке с теплой водой, перестилал ветки в гробиках-постельках. Она крышку подпола опустила тихо, чтоб заушина не брякнула об доски и мешком с картошкой привалила сверху. Крюк откинула онемевшими руками, вышла, спиной к двери привалилась, прикрывая собой вход.
Вот, вот она, жидовка проклятая, взвизгнул Шурик, рот до ушей, руки потирает, радуется чему-то. И дед ее — жидовская морда, кричит, и все племя их — жидовское. Вот, вот, видите — и показывает на отбитую табличку. Убейте, убейте их! И пальцем тычет бабе Наташе прямо в лицо. И в плечо толкает, чтобы от двери отодвинуть. Там, там они все прячутся. Убейте их, праздник пришел, Судный день.
Заткнись, урод! Один из полицаев повернулся к нему. Нашел жидов, ублюдок недоделанный, сказал злобно, деда Кузьму и бабу Наташу все знают. А ты-то, спросил свирепо, ты-то откуда про ихние праздники знаешь? Сам-то не жид будешь, случаем?