Жизнь длиннее смерти
Шрифт:
Выбросив в конце концов тяжелый сверток с презренным металлом в мусор, он положил исчерканный листок в пепельницу и поджег. Тщательно ворошил почерневшую бумагу карандашом, пока она не рассыпалась в невесомый пепел.
Повертел меж пальцами микрофончики, соображая, как с ними-то быть: вернуть Асади или отправить в мусор?
Входная дверь распахнулась – замков там не было, британские джентльмены до таких пошлостей, как замки на дверях, не опускались, а у советских завхозов, как водится, руки так и не дошли.
Мазур встрепенулся. Сердце неприятно царапнуло – чужие никак не могли
Поначалу он так и подумал, увидев Лаврика – ну разумеется, кому и нагрянуть, как не особому отделу? И грустно покорился неизбежному, подумав, что зря полагался на Асади…
Нет, что-то тут не складывалось. Во-первых, Лаврик был один. Во-вторых, стоило ему сделать пару шагов и выйти из темной прихожей в ярко освещенную гостиную, как стало ясно, что товарищ Самарин, он же Лаврик, мертвецки пьян. Замысловато пьян, можно сказать. Он не шатался, но выглядел странно – будто его тело сохранило возможность совершать лишь половину обычных движений. Походил на неудачную имитацию человека, несовершенного робота, не способного точно подражать человеческой походке.
Глаза были совершенно стеклянными. Случаются у людей такие состояния – и обычно причины бывают вескими, просто так, с бухты-барахты, в хлам не нарезаются…
Мазур молча смотрел. Лаврик прошагал к столу той же деревянной походочкой, не глядя, ногой, придвинул стул, рухнул на него, подпер рукой щеку и старательно, вполголоса затянул:
– Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне. Под деревцем раскидистым нахмурясь, бур сидел. Встает заря угрюмая с дымами в вышине… Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне…Замолчал, уставясь стеклянными глазами так, что Мазуру поневоле стало не по себе.
– Ты чего нажрался? – спросил он.
– У тебя водка есть? – произнес Лаврик куда-то в пространство.
Мазур кивнул на присутствующую тут же бутылку итальянского вермута.
– Водка, я имею в виду, – сказал Лаврик упрямо. – С градусами. Дай водки, будь другом.
Пожав плечами, Мазур встал и пошел доставать из холодильника виски. Кажется, это был выход – пользуясь оказией, хлопнуть стакан и завалиться спать…
Когда он вернулся, Лаврик сосредоточенно разглядывал микрофончик, вертя его за проводок двумя пальцами.
– Это Вадька забыл, точно, – сказал он с пьяной убедительностью. – Вундеркинд. Ты что, с ним корешишься? Он же робот, его в «ящике» склепали к шестидесятилетию комсомола и к нам на доводку сунули, верно тебе говорю. Что он у тебя свои причиндалы разбрасывает? Неужто хватанул так, что из него микрофоны посыпались?
– А при чем тут Вундеркинд? – спросил Мазур самым легкомысленным, насмешливым тоном. – Может, это твое хозяйство?
– Не учи ученого. Это доподлинная «семерочка». Эс-гэ-семь. Последнее достижение и шаг вперед. У нас до сих пор старье – «пятерки», эс-гэ-эрки. Которые еще Малюта Скуратов королю Сигизмунду подсовывал. Точно, это Вадькины «семерки», зеленая оплетка, он при мне упаковку вскрывал, с одной оказией технику
– За что пьем? – поинтересовался Мазур.
– За правосудие, – сказал Лаврик. – Неотвратимое и многоголовое, как гидра. За гидру правосудия. За эту блядь Немезиду, чтоб ей на ровном месте сифилис подцепить. Не за Фемиду, целку стебаную, а именно за Немезиду… Твое!
Он выплеснул в рот янтарную жидкость, не поморщившись. Совсем хреново, подумал Мазур со всем сочувствием, на которое в данный момент был способен. Когда хлобыстают, словно воду – сие неспроста…
И посмотрел на микрофончики. В голове вдруг стала подгоняться мозаика. Это была дикая, сюрреалистическая, тошноту вызывавшая мозаика – но от всех этих эпитетов она не перестала выглядеть вполне реальной…
В дверь осторожненько, деликатно постучали – совсем не так, как барабанят пришедшие с арестом. Обычно так давал знать о себе Али, но Мазур, откликнувшись, увидел на пороге Бульдога. Оказавшись на свету, адмирал словно бы попытался попятиться, узрев Лаврика, но после короткого колебания все же шагнул к столу.
– А мы тут плюшками балуемся, знаете ли… – растерянно и виновато сказал Мазур, отчетливо сознавая, что чуточку грешен.
Теоретически рассуждая, ничего не было преступного в стаканчике виски на сон грядущий, а что до практики – начальство для того и существует на свете, чтобы придраться к чему угодно. С одной стороны – все же не казарменное положение, с другой – постоянная готовность номер один…
– Кирилл Степанович… – произнес Бульдог с несвойственной ему задушевностью. – Можно немножко?
Мазур выпучил на него глаза – но исправно налил, и адмирал высосал виски почти так же, как давеча Лаврик.
Лаврик тем временем ожил. Заголосил, поматывая головой в такт:
– Эта рота наступала в сорок первом, а потом ей приказали, и она пошла назад. Эту роту расстрелял из пулеметов по ошибке свой же русский заградительный отряд… Лежат они, все двести, лицами в рассвет… Им, всем вместе — четыре тыщи лет… Лежат с лейтенантами, с капитаном во главе, и ромашки растут у старшины на голове…– Песенка, знаете ли, не вполне политически грамотная, – сказал адмирал осторожно. – Не наш душок. Все эти барды-бакенбарды…
Лаврик не шевельнулся – только поднял на него остекленевшие глаза. И произнес лениво, неприязненно:
– А кто это к нам пришел? А это его высокопревосходительство, цельный адмирал – какая честь, какая радость, обосраться и не жить… Мало мы вас стреляли в тридцать седьмом, вот что я тебе скажу, хомяк ты толстомордый, пидарас гнойный, крыса береговая, толстожопая, мать твою вперехлест и через клюз, и бабке твоей бушприт в задницу, выблядок позорный…