Жизнь как она есть
Шрифт:
…Вот так я пошла за миражом.
Меня никто не остановил; наверно, и не заметили вначале моего исчезновения.
Всю ночь я плутала по лесу одна в сопровождении своих видений. Сознание то прояснялось, то снова как в тумане.
Надо полагать, что шла я медленно, донимал холод, и потребность обогреться вызывала в сознании желанные картины: вот вхожу в дом лесника Лукашевича (уже ни его, ни семьи к тому времени не было в живых — всех расстреляли фашисты), и жена Лукашевича предлагает мне лечь в кровать под одеяло и поспать. Я откидываю одеяло… Что за наваждение: я стою в снегу выше колен под пушистой и заснеженной елью и тяну к себе одну из ее мохнатых лап.
…Выбираюсь из снега, иду дальше — не знаю куда. В лесу посветлело,
Я шла по лесной просеке и только подумала, что надо свернуть в чащу, а то, не ровен час, напорешься на карателей, как передо мной выросла живая цепь фашистов. Вижу каждую морду… Боже мой, узнаю этого гестаповского офицера, который арестовал маму и бил меня.
Как прорваться через эту зловещую стену? Или лучше незамеченной повернуть обратно? Нет! Пойду прямо. Иду, они все со страхом отодвигаются, а этот «мой» капитан наконец перестал улыбаться (перестал все-таки!) и кричит дурным голосом. Пятятся мои преследователи, расступаются, бегут, исчезают…
…Это было последнее мое видение. Я вышла на заснеженный луг, где в больших стогах было сметано сено. Решила, что здесь можно хорошо выспаться. Сознание возвращалось ко мне и подсказывало, что все эти видения от бессонницы и большой физической усталости.
Я подошла к одному стогу. Залезть наверх?.. Если кто-нибудь приедет за сеном, начнет брать сверху. Не годится. Лучше забраться в середину. Сделала себе нору, закрыла «дверь» сеном. И через минуту спала мертвецки.
…Проснулась оттого, что отлежала руку, и услышала чьи-то голоса. Сижу в своем укрытии, ловлю слова: белорусские, наверное, колхозники. Разговаривают. Сердце затрепыхало, жду. Долго ждала. Потом долетело: «Но-о-о!» — и скрип полозьев по снегу. Переждав немного, перевернулась в своей норе на живот, прикрыла сеном голову и выглянула на «улицу». Удалялись две пароконные подводы с сеном, рядом с возами шел дядька в крестьянском полушубке, а позади него — три женщины.
Успокоенная, я снова поудобнее устроилась в своем «доме» и стала досыпать. Проснулась уже ночью (а может, вечером — часов-то у меня не было). Я отогрелась, даже распарилась в сене, да и на улице потеплело. Хотелось есть. Надо идти, что я здесь высижу? Ноги вроде в порядке, отогрелись, думаю. Бурки, кажется, подсушились.
Вылезла из стога и, как только встала на землю, поняла: с ногами все то же — не чувствую их. Чужие. «Ладно, ладно, — уговариваю себя, — надо идти». И думать не думала, что могло случиться непоправимое. Пошла в лес, на то место, откуда вышла на луг. Ночь ясная, звездная, небо чистое, как в августе. Тишина лесная, особенная, когда и веточка не шелохнется. Куда идти, в каком направлении — не знаю. Днем по солнцу смогла бы определить, по звездам не умею.
Решила идти все прямо и прямо, выбрав определенное направление вправо от себя; и, мне казалось, я буду двигаться на запад, именно туда, где я отстала от ребят. Куда-нибудь да приду. Тем более, что мне слышался там вдалеке вой собак, заунывный, тягучий, печально-истошный, но глухой — до села далеко. Я даже обрадовалась этому вою: ну да, как же раньше не догадалась — сено-то повезли в этом направлении. Не потерять бы: так и надо идти на этот вой — там жилье, люди, там можно поесть…
Шла я медленно, ноги не слушались и утопали в мягком снегу, шла по бездорожью, зная, что так лучше. Ни конца ни края лесу. Наверное, только за полночь вышла на заброшенную лесную дорогу. Осмотрелась и заметила в ельнике какой-то огонек. Один… второй… третий… Маленькие огоньки, как от папиросы, но цвет не такой, а синий, словно от светлячков, мерцающий. Огоньки то сливаются, то путаются и расходятся. Одни зеленовато-синие, другие синие с краснотцой, а то и совсем какие-то светло-голубоватые. «Кто-то курит… Может, партизаны…» Я пошла вперед по дороге, огоньки двинулись следом за мной. Я посматриваю на них, и мне
Судорожно начала вспоминать все, что знала, читала, слышала о повадках волков и как можно от них спастись. Все зависит от волчицы — она у них вожак, так, кажется. Не надо только убегать, да и куда тут убежишь! Волки боятся огня (где я его возьму?). Они чуют порох (у меня наган). Баба Мариля говорила, что есть заклинание от волков (ах, почему я не спросила, какое!). На всякий случай твержу про себя: «Волки, я вас не трогаю, не трогайте и вы меня. Не трогайте, не трогайте, прошу вас!» Есть же, есть сказка о Красной Шапочке? Что же там происходит? Вдруг все забыла. Надо не останавливаться. Надо идти, идти. Тогда они тоже пойдут рядом. Они сытые, наверное, сейчас война, им хватает добычи… Я иду ровным, небыстрым шагом. Наган доставать не буду. Уж только в крайнем случае… Я успею его выхватить.
…Волки сопровождали меня почти до утра. Шли, наклонив головы, как заговоренные. Может, я и в самом деле их заговорила… Только не останавливаться, только не останавливаться и не бежать. Не обращать внимания, как будто их вовсе нет. Я уже стала «привыкать» к ним: волки — ладно, не встретились бы фашисты. Тут уж спасенья не жди!
Перед рассветом волки стали отставать, отставать, потом и вовсе исчезли.
Я снова осталась одна.
Опершись на ствол сосны спиной, я постояла, потом тут же опустилась и сидела так долго, отдыхая. Солнце поднялось высоко, и, определив юг, я пошла в этом направлении.
Через несколько часов, заметив между сосен женщину, пошла ей навстречу и сразу узнала — это Геня, наша партизанка, работала на кухне вместе с Васей Давыдовым. Она появилась в отряде уже после меня, бежала из минского гетто. А сейчас, как и я, отбилась от своих.
Геня грызла сухарь и, увидев меня, залилась слезами. Она не знала ни дороги, ни леса — ничего, ей было еще хуже, чем мне.
Поймав мой голодный взгляд, она отдала мне остаток сухаря. Я не могла говорить: с жадностью, какой никогда не знала за собой, чуть не обламывая зубы о черствый, как кость, сухарь, откусывала, жевала, судорожно заглатывала непрожеванное. Геня молчала, наблюдала за мной, не вытирая слез, и вдруг улыбнулась: так, наверное, я была смешна. Ко мне вроде бы вернулись силы. Я «запила» сухарь пригоршнями снега, беря его с лапника, и почувствовала себя бодрее. Геня смотрела на меня с надеждой.
Как важно, когда ты кому-то нужна, когда от тебя ждут помощи!
— Идем, Геня, на юг. Там должна быть деревня, — сказала я так, как мог это сказать Аскерко.
Как Геня поверила мне, какой надеждой сверкнули ее глаза! Идти вдвоем, быть рядом с кем-то — какое это счастье! И сил прибавляется, тем более, если ты чувствуешь себя командиром. А я уже (так получилось само собой) приняла команду над Геней. И чудо! Мы вышли к деревне. Видна была улица, а по ней никакого движения. Зашли в крайнюю избу; пол земляной, на скамейке сидит женщина, вид у нее не лучше нашего — худая, изможденная, — рядом с ней мальчик лет пяти-шести.
Женщина осмотрела нас потухшими глазами, безразлично выслушала и таким же бесцветным, глухим голосом посоветовала пойти в соседний двор: там живет бывший колхозный бригадир, у него что-нибудь еще водится в хате, да и человек он не злой, поможет.
Зашли мы в соседний дом. Действительно, приняли нас там радушно, как своих, ни о чем не расспрашивали, посадили за стол (было как раз время обеда), накормили белорусским борщом, тушеной картошкой с молоком и мягким, пахучим хлебом. Не знаю, то ли Генин сухарь тому виной, но ела я мало, а скорее всего, боялась есть с голоду. Геня тоже немного перекусила и сразу упала на лавку, а через минуту уже спала.