Жизнь Клима Самгина (Часть 1)
Шрифт:
На эти вопросы он не умел ответить и с досадой, чувствуя, что это неуменье умаляет его в глазах девушки, думал: "Может быть, она для того и спрашивает, чтобы принизить его до себя?"
– Брось, пожалуйста!
– сказал он уже не ласково.
– Это - неуместные вопросы. И - детские.
– Так - что ж? Мы с тобою бывшие дети. Клим стал замечать в ней нечто похожее на бесплодные мудрствования, которыми он сам однажды болел. Порою она, вдруг впадая в полуобморочное состояние, неподвижно и молча лежала минуту, две, пять, В эти минуты он отдыхал и укреплялся в мысли, что Лидия - ненормальна, что ее безумства служат только предисловием к
Ему казалось, что Лидия сама боится своих усмешек и злого огонька в своих глазах. Когда он зажигал огонь, она требовала:
– Погаси.
И в темноте он слышал ее шопот:
– И это - всё? Для всех - одно: для поэтов, извозчиков, собак?
– Послушай, - говорил Клим.
– Ты - декадентка. Это у тебя болезненное...
– Но, Клим, не может же быть, чтоб это удовлетворяло тебя? Не может быть, чтоб ради этого погибали Ромео, Вертеры, Ортисы, Юлия и Манон!
– Я - не романтик, - ворчал Самгин и повторял ей: - Это у тебя дегенеративное... Тогда она спрашивала:
– Я - жалкая, да? Мне чего-то не хватает? Скажи, чего у меня нет?
– Простоты, - отвечал Самгин, не умея ответить иначе.
– Той, что у кошек?
Он не решился сказать ей:
"Тем, что у кошек, ты обладаешь в избытке".
Неистово и даже озлобленно лаская ее, он мысленно внушал: "Заплачь.
– Заплачь".
Она стонала, но не плакала, и Клим снова едва сдерживал желание оскорбить, унизить ее до слез.
Однажды, в темноте, она стала назойливо расспрашивать его, что испытал он, впервые обладая женщиной? Подумав, Клим ответил:
– Страх. И - стыд. А - ты? Там, наверху?
– Боль и отвращение, - тотчас же ответила она.
– Страшное я почувствовала здесь, когда сама пришла к тебе.
Помолчав и отодвинувшись от него, она сказала:
– Это было даже и не страшно, а - больше. Это - как умирать. Наверное - так чувствуют в последнюю минуту жизни, когда уже нет боли, а - падение. Полет в неизвестное, в непонятное.
И, снова помолчав, она прошептала:
– И был момент, когда во мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды. Я - не знаю. Потом - презрение к себе. Не жалость. Нет, презрение. От этого я плакала, помнишь?
Жалея, что не видит лица ее, Клим тоже долго молчал, прежде чем найти и сказать ей неглупые слова:
– Это у тебя - не любовь, а - исследование любви. Она тихо и покорно прошептала:
– Обними меня. Крепче.
Несколько дней она вела себя смиренно, ни о чем не спрашивая и даже как будто сдержаннее в ласках,
– Но согласись, что ведь этого мало для человека!
"Чего же тебе надо?" - хотел спросить Клим, но, сдержав возмущение свое, не спросил.
Он чувствовал, что "этого" ему вполне достаточно и что все было бы хорошо, если б Лидия молчала. Ее ласки не пресыщали. Он сам удивлялся тому, что находил в себе силу для такой бурной жизни, и понимал, что силу эту дает ему Лидия, ее всегда странно горячее и неутомимое тело. Он уже начинал гордиться своей физиологической выносливостью и думал, что, если б рассказать Макарову об этих ночах, чудак не поверил бы ему. Эти ночи совершенно поглотили его. Озабоченный желанием укротить словесный бунт Лидии, сделать ее проще, удобнее, он не думал ни о чем, кроме нее, и хотел только одного: чтоб она забыла свои нелепые вопросы, не сдабривала раздражающе мутным'ядом его медовый месяц.
Она не укрощалась, хотя сердитые огоньки в ее глазах сверкали как будто уже менее часто. И расспрашивала она не так назойливо, но у нее возникло новое настроение. Оно обнаружилось как-то сразу. Среди ночи она, вскочив с постели, подбежала к окну, раскрыла его и, полуголая, села на подоконник.
– Ты простудишься, свежо, - предупредил Клим.
– Какая тоска!
– ответила она довольно громко.
– Какая тоска в этих ночах, в этой немоте сонной земли и в небе. Я чувствую себя в яме... в пропасти.
"Ну вот, теперь она воображает себя падшим ангелом", - подумал Самгин.
Его томило предчувствие тяжелых неприятностей, порою внезапно вспыхивала боязнь, что Лидия устанет и оттолкнет его, а иногда он сам хотел этого. Уже не один раз он замечал, что к нему возвращается робость пред Лидией, и почти всегда вслед за этим ему хотелось резко оборвать ее, отметить ей за то, что он робеет пред нею. Он видел себя поглупевшим и плохо понимал, что творится вокруг его. Да и не легко было понять значение той суматохи, которую неутомимо разжигал и раздувал Варавка. Почти ежедневно, вечерами, столовую наполняли новые для Клима люди, и, размахивая короткими руками, играя седеющей бородой, Варавка внушал им:
– Бестактнейшее вмешательство Витте в стачку ткачей придало стачке политический характер. Правительство как бы убеждает рабочих, что теория классовой борьбы есть - факт, а не выдумка социалистов, - понимаете?
Редактор молча и согласно кивал шлифованной головой, и лиловая губа его отвисала еще более обиженно.
Человек в бархатной куртке, с пышным бантом на шее, с большим носом дятла и чахоточными пятнами на желтых щеках негромко ворчал:
– Классовая борьба - не утопия, если у одного собственный дом, а у другого только туберкулез.
Знакомясь с Климом, он протянул ему потную руку и, заглянув в лицо лихорадочными глазами, спросил:
– Нароков, Робинзон, - слышали?
Он был непоседлив; часто и стремительно вскакивал;
хмурясь, смотрел на черные часы свои, закручивая реденькую бородку штопором, совал ее в изъеденные зубы, прикрыв глаза, болезненно сокращал кожу лица иронической улыбкой и широко раздувал ноздри, как бы отвергая некий неприятный ему запах. При второй встрече с Климом он сообщил ему, что за фельетоны Робинзона одна газета была закрыта, другая приостановлена на три месяца, несколько газет получили "предостережение", и во всех городах, где он работал, его врагами всегда являлись губернаторы.