Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
Шрифт:
«Короче, потому что быстро хожу», – сообразил он. Думалось о том, что в городе живет свыше миллиона людей, из них – шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по улице и знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно...
«...Рабочие опустили руки, и – жизнь остановилась.
Эти мысли вызывали у Самгина все более жуткое сознание бессилия государственной власти и тягостное ощущение личной беззащитности.
«Бессилие государства в том, что оно не понимает значения личности...»
Это не было выводом разума из хаоса чувствований Самгина, а явилось само собою, как-то со стороны и не изменило его настроения. Он шел все быстрей, стремясь обогнать сумерки.
«Сейчас увижу этого, Якова... Я участвую в революции по своей воле, свободно, без надежды что-то выиграть, а не как политик. Я знаю, что времена Гедеона – прошли и триста воинов не сокрушат Иерихон капитализма».
Библейский пример еще раз напомнил ему Авраамово жертвоприношение.
«Ну да, – конечно: рабочий класс – Исаак, которого приносят в жертву. Вот почему я не могу решительно встать рядом с теми, кто приносит жертву».
Ему показалось, что, наконец, он объяснил себе свое поведение, и он пожалел, что эта мысль не пришла к нему утром, когда был Макаров.
«Нет, я не покорнейший слуга!»
Войдя в свою улицу, он почувствовал себя дома, пошел тише, скоро перед ним встал человек с папиросой в зубах, с маузером в руке.
– Это – я, Самгин.
Человек молча посторонился и дважды громко свистнул в пальцы. Над баррикадой воздух был красноват и струился, как марево, – ноздри щекотал запах дыма. По ту сторону баррикады, перед небольшим костром, сидел на ящике товарищ Яков и отчетливо говорил:
– Значит, рабочие наши задачи такие: уничтожить самодержавие – раз! Немедленно освободить всех товарищей из тюрем, из ссылки – два! Организовать свое рабочее правительство – три! – Считая, он шлепал ладонью по ящику и притопывал ногою в валенке по снегу; эти звуки напоминали работу весла – стук его об уключину и мягкий плеск. Слушало Якова человек семь, среди них – двое студентов, Лаврушка и толстолицый Вася, – он слушал нахмуря брови, прищурив глаза и опустив нижнюю губу, так что видны были сжатые зубы.
– Нуте-с: против царя мы – не одни, а со всеми, а дальше – одни и все – против нас. Почему?
Самгин вышел на свет костра, протянул ему папиросу.
– Внутри – записка.
Яков долго и осторожно раскручивал мундштук, записку; долго читал ее, наклонясь к огню, потом, бросив бумажку е огонь, сказал:
– Так.
Сунув руки в теплый воздух и потирая их, хотя они не озябли, Самгин спросил:
– А не боитесь, что по огню стрелять начнут?
– Ночью –
Вмешался Лаврушка, – он сказал с гордостью:
– Их сегодня, на Каланчевской, разогнали, как собак...
Присев на выступ баррикады, Самгин рассказал о том, что он видел, о Дьяконе, упомянул фамилию Дунаева.
– Дунаев? – оживленно спросил Яков. – Какой он? И, выслушав описание Клима, улыбаясь, кивнул головою:
– Этот самый! Он у нас в Чите действовал. «Не много их, если друг друга знают», – отметил Самгин.
Снова дважды прозвучал негромкий свист.
– Свои, – сказал Лаврушка.
Явились двое: человек в папахе, – его звали Калитин, – и с ним какой-то усатый, в охотничьих сапогах и коротком полушубке; он сказал негромко, виновато:
– Ушел.
– Эх, – вздохнул Яков и, плюнув в огонь, привлек Лаврушку к себе. – Значит, так: завтра ты скажешь ему, что на открытом месте боишься говорить, – боишься, мы увидим, – так?
– Я знаю.
– И пригласишь его в сторожку. А вы, товарищ Бурундуков и Миша, будете там. Нуте-с, я – в обход. Панфилов и Трепачев – со мной. Возьмите маузера – винтовок не надо!
Студент Панфилов передал винтовку Калитину, – тот взял ее, говоря:
– Винтовочка, рабочий посошок!
Самгин пошел домой, – хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него – повар, на полу у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу:
– У меня, чучело, медаль да Георгий, а я...
– Дурак, – придушенным голосом сказал повар. Обычно он, даже пьяный, почтительно кланялся, видя Самгина, но на этот раз – не пошевелился, только уставил на него белые, кошмарно вытаращенные глаза.
Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты – точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.
– Вот, товарищ Самгин, спорю с Иудой, – сказал медник, хлопая ладонями по столу.
– Ты сам – Иуда и собака, – ответил повар и обратился к Самгину: – Прикажите старой дуре выдать мне расчет.
Вскочив на ноги, медник закричал, оскаливая черные обломки зубов:
– Пристрелить тебя – вот тебе расчет! Понимаете, – подскочил он к Самгину, – душегуба защищает, царя! Имеет, дескать, права – душить, а?
– Имеет, – сказал повар, глаза его еще более выкатились, подбородок задрожал.