Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Вас, женщин...
Женщина покачнулась вперёд, её зрачки заметно сузились, и она протянула в нос:
– Ну-о-о? Расскажите, как же это, - чего же вы боитесь?
Глаза её застыли в требовательном ожидании, взгляд их был тяжёл и вызывал определённое чувство. Кожемякин не находил более слов для беседы с нею и опасался её вопросов, ему захотелось сердито крикнуть:
"Дура!"
– Не идёт Алексей-то Иваныч, - сказал он, отдуваясь, и, встав, прошёлся по комнате, а она выпрямила стан и снова неподвижно уставилась глазами в стену перед собой.
"Тянет,
– Нет, сюда я не стану ходить!"
Он ушёл, не дождавшись Посулова, и дорогой, медленно шагая по тёмной улице, думал:
"Экие несуразные люди! Даже страшно несколько с ними".
И вдруг он снова очутился лицом к лицу с одним из тех странных людей, с которыми уже не однажды жизнь упрямо сталкивала его.
Самым потерянным и негодным человеком в городе считался в то время младший Маклаков - Никон, мужчина уже за тридцать лет, размашистый, кудрявый, горбоносый, с высокими взлизами на висках и дерзким взглядом серых глаз. Кожемякин помнил обоих братьев с дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков - Семён - женился, осеялся детьми, жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон - остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые дни торчал в гостинице "Лиссабон", купленной Сухобаевым у наследников безумного старика Савельева. Там Никон подбивал всех и каждого перекинуться с ним картишками и, ловко обыгрывая неопытных или задорных людей, откровенно смеялся над ними, когда его ругали за нечистую игру.
– Нечестно?
– орал он.
– А вы знаете - что честно, чёртовы псы?
В городе его боялись, как отчаянного бабника и человека бесстыдного, в хорошие дома приглашали только по нужде, на свадьбы, сговора, на именины, как лучшего музыканта.
Базарными днями он приводил в трактир мужиков-певцов, угощал их, заставлял петь, и если певец нравился ему, он несуразно кричал дерзкие слова:
– Чем не панихида, а? Плачь, крохоборы! Эй, Смагин, али не тронуло тебя, деревянная душа?
С языка его, как жёлуди с дуба, срывалась ругань и щёлкала людей по головам.
Скандалил, стараясь обидеть наиболее солидных людей, а своего брата прежде всех: привязывался к нему и терзал:
– Тела у тебя, Сенька, девять пуд, а череп вовсе пуст! Ну, угощай от избытка, ты - богатый, я - бедный! Брат мой, в отца место, скоро тебя кондрашка пришибёт, а я встану опекуном к твоим детям, в город их отправлю, в трубочисты отдам, а денежки ихние проиграю, пропью!
Семён Маклаков боялся смерти, - посинев от страха, он умоляюще смотрел на брата и бормотал:
– Ну, отстань-ко! Что уж! Все на смерть осуждены...
Как все солидные люди города, Кожемякин относился к Никону пренебрежительно и опасливо, избегая встреч и бесед с ним, но, присматриваясь к его ломанью, слушая злые, буйные речи, незаметно почувствовал любопытство, и вскоре Никон показался ему фонарём в темноте: грязный фонарь, стёкла закоптели, салом залиты, а всё-таки он как будто светит немного и не так густо победна тьма вокруг.
Познакомился он с ним необычно и смешно: пришёл однажды в предвечерний час к Ревякиным, его
– проворчала что-то невнятное, засмеялась и исчезла, а гость прошёл в зал, покашлял, пошаркал ногами, прислушался, - было тихо.
"Спят, видно", - подумал он, взглянув на дверь в спальную и осматривая уютную и нарядную в сумраке вечера комнату, со множеством цветов на окнах, с пёстрыми картинами в простенках и горкой, полной хрусталя и серебра, в углу.
Он уже хотел уйти, но в спальной завозились, распахнулась дверь, и на пороге явилась Машенька, в одной рубахе и босая, с графином в руке.
– Ой, господи, кто это?
– тихонько крикнула она, схватясь за косяк, и тотчас над её плечом поднялась встрёпанная голова Никона, сердито сверкнули побелевшие глаза, он рванул женщину назад, плотно прикрыл дверь и - тоже босой, без пояса, с расстёгнутым воротом - пошёл на Кожемякина, точно крадучись, а подойдя вплоть, грозно спросил:
– Ты - что тут?
Оробев, сконфузясь, тот ответил:
– Я - в гости зашёл...
– Выбрал время!
– крикнул Никон, двигая руками и плечами, раскачиваясь и свирепея.
Тогда Кожемякин, медленно отходя к двери, виновато сказал:
– Да разве я знал, что ты тут воюешь!
Никон мотнул головой, и сердитое выражение точно осыпалось с его лица.
– Что же мне, - угрюмо сказал он, -- надо было письмо тебе посылать: сегодня не приходи, я - тут?
– А мне как знать?
– тихо сказал Кожемякин, выходя в прихожую.
– Стой! Садись, - остановил его Никон и, встряхивая кудрями, прошёлся по комнате, искоса оглядывая в зеркало сам себя и поправляя одежду.
– Маша, кинь мне пояс и сапоги! Нет, не надо!
Снова остановился перед гостем, пристально взглянул в лицо ему, взглянул на себя в зеркало и вдруг - весело захохотал.
– Ну и - рожа у тебя, Матвей Савельев, да и у меня! Ох, господи!
Кожемякин, через силу усмехнувшись, сказал:
– Ещё бы те!..
Тогда Никон сел рядом с ним, ударил ладонью по колену и серьёзно заговорил:
– Ну - ладно, будет конфузиться-то: дело - житейское, было и - будет! Болтать не станешь?
– Будь надёжен!
– То-то. Помолчишь - спасибо скажу, распустишь язык - вредить буду.
И, снова оглянув Кожемякина, дружелюбно, тихо добавил:
– Ты бабу не обидишь, - верно?
– Конечно, - сказал Кожемякин, легко вздохнув, - какой я судья людям?
– Ну да! У тебя - совесть есть, я знаю!
Встал и, расправляя плечи, хозяйски крикнул:
– Вылезай, Марья, давай гостям чаю, что ли?
Она вышла румяная, полузакрыв томные глаза и по-девичьи прикрывая лицо локотком, гибкой, кошачьей походкой подошла к смущённому гостю, говоря тихо:
– Ой, стыдобушка какая...
Отворотясь в сторону, лукаво улыбаясь и опустив глаза, она протянула Кожемякину руку.
– Не осуди грешницу, Матвей Савельич!
Была она очень красива, и Кожемякин видел, что она сама знает это. Обрадованный тем, что всё обещает кончиться хорошо, без скандала, тронутый её простыми словами, увлечённый красотой, он встал пред нею, веско и серьёзно сказав: