Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы
Шрифт:
– Не ври, дьявол! Какой ты хозяин?.. Сейчас я тебя бить примусь, потому не люблю, когда брешут.
– Он ныне, черт, сон видел, ребята! – бубнила толпа. – Бредит теперича.
– Хвати его в морду-то: може встанет.
– Сказывал в кабаке: куры ему счастье напророчили.
– А кур видеть во сне, братцы мои, это беспременно к куреву какому-нибудь. Бунт, али бо изобьет кто кого… Чья, значит, сила возьмет. Бида как после таких снов раздираются – в кровь и часто даже до полусмерти!
– По будням ежели, так это так, точно дерутся, а в праздники – ничего, завсегда, почитай, сбываются.
– До
– Так, значит, его брать надо, – к вечерням скоро заблаговестят, а не токмо обед… Где ж теперь сбыться?..
– Тащи его, милый служивый! Забирай в контору, а то, пожалуй, околеет тут, – рекомендовала толпа беседовавшему с Кузьмой будочнику.
– Кузя, а Кузя! Проснись, золотой! – упрашивал будочник. – Проснись – и посылай, а то сейчас поташшу…
Но не просыпался Кузя, а только, болтая ногами, кричал совсем в зверином образе:
– Я рр-рази не хозяин? Разувай меня, клади на кровать, а то всех изобью…
Тогда потащили Кузьму в квартал; а один из его приятелей, живших с ним вместе, толковал провожавшей шествие толпе:
– Тоже и я однажды сон видел (пьяный лег и богу, следственно, за спанье не молился). Стоит быдто лес, дремучий такой, высокий, а черт меня по самым верхушкам того леса дремучего под руку водит и смеется, смеется и говорит:
– Ты, говорит, русскай?
– Русскай! – я ему говорю.
– Ну, так, – говорит, – ты над тем лесом всю власть возьмешь, апосля только… Ты, – говорит, – ему теперича полный хозяин, – руби его!..
– Я стал рубить быдто тот лес и проснулся, проснулся и вижу диво: сижу в фартале. Говорят, за буйство взят…
– Ах, батюшки! – сокрушенно вскрикнула вдруг какая-то бабенка, которая вместе с другими провожала Кузьму на успокоение в сибирке. – Ах-х, батюшки! Видно, мы только хозяевами-то и бываем, что праздничными снами.
– Известно, что по таким временам только! – ответил бабенке кто-то корявый и пьяный, игриво хватая ее за платье на груди. – Праздничный сон, сама знаешь, до обеда только, а после обеда опять уж за работу нашему брату надо садиться…
Верное средство от разорения
(посвящается А. К. С-ву)
I
Дело это началось одним осенним утром, пасмурным таким утром, печальным, с проливными потоками дождя, непрестанно лившимися со свинцового неба, с крикливым ветром, буйно разбивавшим городские фонари и срывавшим раззолоченные столичные вывески. Сизые, волнующиеся туманы со всех сторон обложили Москву и самым зорким глазам не давали рассмотреть ее, так сказать, всероссийских, неописанных див.
И вот таким-то утром, положившим печать какой-то угрюмой мертвенности на столичные улицы, под непрерывное и могуче-басистое гудение сорока сороков {286} , которому, как бы в концерте, отрывисто вторили крепостные пушки, стрелявшие по орудиям, на Кремлевскую площадь изо всех соборов и приходских церквей собирались громко певшие церковные клиры для того, чтобы, по
286
…сорока сороков… – все московские храмы.
Море разнообразных голов, то благоговейно молящихся, то до испуга любопытствующих, разлилось по площади. Неразборчивый, но в высокой степени мощный гул этого моря, смешиваясь с громом выстрелов и звоном колоколов, одной согласной речью говорил всякой душе о чем-то до того сильном и важном, что неминуемо обдавало эту душу невольным, все существо человека проникавшим, ужасом.
Последняя нота молебного гимна глухо и печально погасла наконец в сыром, как бы вровень с краями наполненном чем-то, воздухе и, словно по сигналу, народное море дружно, за один раз, колыхнулось в эту секунду – и крестный ход поплыл…
Сначала шли старинные, жестяные фонари, сквозь узорчатые прорези которых слабо виднелись тонкие, желтенькие, огонечки, беспомощно дрожавшие и слезливо помаргивавшие от сильного ветра, который неистово дул прямо в лицо крестному ходу, как бы намереваясь побороться и даже победить эту непобедимую, важно и торжественно двигавшуюся, силу. Несли эти фонари, утвержденные на высоких зеленых шестах, какие-то необыкновенно серьезные лица, которые, очевидно, вполне сознавали всю важность своих передовых постов. Не сморгнув, встречали они бойкие порывы налетавшего на них ветра и лишь изредка повелительными басками покрикивали сопровождавшим шествие жандармам и макаркам (так в Москве называют будочников) взять кого-нибудь, кто забегал вперед с той целью, чтобы прямо в лица поклониться святым полкам небесного воинства, которые были изображены на хоругвях, шествовавших за фонарями.
Как птицы, реяли в воздухе шелковые холсты хоругвей, сверкая золотом, которым написаны были венцы и сияния, окружавшие лики. Кротко смотрели эти лики, так много страдавшие и молившиеся, на осеняемую ими толпу, – шли, ничуть не возмущаясь буйством ветра, обсыпавшего их целыми реками дождевых капель, как в многотрудной жизни своей хаживали они, ничем не возмущаясь и ни от чего не останавливаясь, на борьбу с людской неправдой. За хоругвями двигался весь залитый в толстую, расцвеченную драгоценными каменьями парчу, важный, как сборище царей, хор священников с крестами и благовонно дымящимися кадилами.
Лубянская площадь. Открытка начала XX в. Частная коллекция
Словно труба апокалипсического ангела, имеющая некогда возвестить всему миру про Страшный суд Божий, гремел из среды этого хора один голос, протяжно певший:
– Миром Господу помолимся!
И, послушное этим словам, ниц падало все это необозримое мирское море, переливчатыми и таинственно шумевшими волнами катившееся по следам хора и согласно, одной, невыразимо-глубоко вздыхавшей, грудью стонало: