«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:
В трезвом виде дед никогда не называл бабушку «родимой» или Настенкой, тем более «бесценной», «рыбонькой» и «ненаглядной», и меня никогда не называл «ангелочком» или как-нибудь ласково, но сейчас дед притворялся, придуривался, изображал, вредничал и потому все средства и слова были для него хороши.
В трезвом виде дед никогда не плакал, но в такие вечера, когда спьяна куражился и издевался над дяшкой, он так истово и убежденно рыдал, выл и причитал, как бывалая, опытная плакальщица, и еще от полноты чувств захватывал в кулак и с силой выдирал темно-рыжую шерсть у себя на груди. Зная сотни, в том числе и обрядовых, песен, частушек и причитаний, он умудрялся — от имени своих родителей — и сам себя оплакивать и, подвывая, в голос причитал:
Родимый ты наш сыночек Егорушка, Куда-то мы тебя собираем? Не воБабушка, расстроганная беспокойством деда о нашей судьбе и пропитании после его смерти и тем, что он только ей доверял принять последнее дыхание, тихонько всхлипывая, вытирала глаза платочком, а причитаний уже не выдерживала и заливалась слезами: ее душа разрывалась от любви и жалости к деду, к Афанасию и ко мне.
Дяшка, отставив гармонь и упорно не глядя в сторону деда, сидел под иконами в каком-то оцепенении, сжав кулаки и стиснув зубы, стойко выдерживая, лишь два или три раза он не смог сдержаться, и слезы катились у него из глаз.
Это были вечера какого-то общего помешательства или бредового психоза. Несомненно, все понимали, что никто колбасу не отравлял, к тому же дед не стал ее есть и выплюнул, а кот Брысик, сожравший выплюнутый им кусок, и спустя несколько часов бегал по двору живой и невредимый, и что почти родной сын не помышлял ни о каком нанесении даже малейшего вреда самым близким людям, воспитавшим его с раннего детства. Бабушка, работая до упаду, чтобы никому, даже деду, «не должать», никогда не жалилась на трудности и жила в убеждении, что деду нельзя перечить и спорить с ним. Добрая и терпимая к человечьим слабостям, она была уверена, что все люди имеют причуды и недостатки, заранее им за них прощала — «уж такими их Боженька сделал» — и полагала, что если дед раз в полтора-два месяца поблажит, ничего страшного не произойдет и приговаривала:
— Столько годов вместе прожили, радостей было немного, а горя- то что переделили… и это уляжется.
Но бывали и вечера умиротворения. Когда дед не чудил, он брал в руки баян или балалайку и начиналось мое обучение песням, частушкам, припевкам и народным пляскам…
Отслужив армию, крестьянский сын Афанасий Круподеров попал на службу в органы НКВД. В середине 30-х годов был сержантом госбезопасности, состоял в охране лиц, облеченных высокой властью, и по услышанным от него рассказам не только издали видел самого Сталина, но и вблизи, когда открывал дверцу автомобиля, и даже якобы лично общался с ним. Дяшка был способным в учении, много читал и стремительно рос по службе, незадолго до войны стал капитаном или майором госбезопасности, имел, казалось бы, власть и все возможные блага: наркомовскую квартиру, пайки, машину, дачу, а счастья, точнее так желанного супругами ребенка, не было, не получалось…
Из подслушанных разговоров бабушки и матери, тетушка Аглая, дяшкина жена-балерина, несколько раз ездила на разные женские курорты, в Москве и Ленинграде ее смотрели самые известные профессора, однако все было без пользы, без результата. В конце концов, году в тридцать восьмом, уже после смерти деда — дяшка Круподеров на похороны приехать не смог, хотя ему сообщили: борьба с «врагами народа» была в самом разгаре и он не только на день, на несколько часов не мог отлучиться из Москвы — они взяли из детского дома девочку полутора или двух лет, говорили, хорошенькую, словно ангелочек. Отбирали долго и тщательно, поскольку ребенок, как порешили, должен был иметь обязательное внешнее сходство с Аглаей Стратоновной и дяшкой Круподеровым. Я ее ни разу не видел: как только она появилась, меня в их дом перестали приглашать.
Что же было дальше?.. Девочку торжественно удочерили, рассказывали, что было большое застолье с участием артистов оперетты, коллег-товарищей дяшки и его начальства, малышке даже имя изменили: из Маши сделали Сталиной. Для ухода за ней была подобрана специальная нянька, до того воспитывавшая детей и внуков у академиков и якобы даже у маршала. Какое-то время тетушка и дяшка с увлечением занимались этим ребенком, однако продолжалось это недолго, менее года, а затем Сталину, не знаю уж под каким именем, возвратили обратно в детский дом. Из тех же домашних разговоров я узнал, что и Аглая Стратоновна, и сам дяшка в этом ребенке полностью разочаровались и что якобы переживания были так сильны, что к тетушке не раз вызывали неотложку, ее месяцами отпаивали валерьянкой и даже возили к знахарке в далекую деревню куда-то за Можайск. Как впоследствии тетушка объясняла или оправдывалась за свой поступок моей матери или бабушке, девочка оказалась испорченной настолько, что постоянно трогала пальцами свою письку даже в присутствии
Бабушка при всей мягкости своего характера к возвращению девочки в детский дом отнеслась весьма неодобрительно.
— Письку трогала? Ну и что? Так она же несмышленая, ей все интересно! Радовались бы, что ручку свою дверями не зажала и не порезала!.. Ежли много ест, так это хорошо… А сам-то Афонька в ее возрасте, как только продирал глазенки, требовал: «А что я буду ку- сить?» Ребенок, известное дело… Как покушает, так и растет. Этому радоваться надо! Ну и что, что по ночам просыпалась, так все дети по ночам просыпаются. А ты ее успокой, обласкай, она снова уснет и засопит. Не в этом дело! В сердце свое они ее не пустили, так чужой им и осталась! Хучь бы мне привезли, я же троих вскормила и вырастила. Им бы жить повкусней, да поспокойнее, где уж тут по ночам подниматься! Поигрались в куклы — и будя! Баловство нагольное!
Спустя, наверное, год после неудачной попытки удочерения дяшке и его жене пришла в голову мысль усыновить меня и с этим предложением он приехал к бабушке. Бабушка была в ужасе, перепугалась до смерти, плакала и говорила:
— Афоня, что с тобой деется, ты совсем с лузду съехал, на тебе креста нет! Как ты такое удумал, при живых-то родителях ребенка отбирать! Дед от такого кощунства в могиле перевернется!
— Ну что вы такое говорите, маманя, и причитаете. Я же только лучшего для Васьки хочу и пекусь о его судьбе. Хватит ему обретаться в деревне, так и вырастет дубиной неотесанной. А он парнишка сообразительный, со временем поймет, что все, что я мог ему дать — образование, воспитание, круг общения — ни ваша любовь, ни его мать, она хоть и сестра моя, но кукушка, которая подбросила вам сына, а за остальное у нее душа не болит, дать не могли бы. А со Степаном я поговорю, приведу такие убедительные аргументы, что он согласится. Для всех это будет хорошее и правильное решение, да и Васька меня любит!
* * *
…Мне было лет двенадцать или тринадцать, когда в один из приездов отца дяшка пригласил нас в гости, как я потом понял для переговоров с отцом и где решалась моя судьба. Запомнил все увиденное там я в мельчайших подробностях.
Нас встретили радостно и приветливо. Дяшка с гордостью показывал свою новую огромную роскошную квартиру. В гостиной стоял большой круглый стол, накрытый вышитой скатертью, на котором уже были расставлены красивые тарелки, закуски, хрустальные рюмки, рюмочки и бокалы, разноцветные бутылки и большой букет огненно-красных роз, во всех углах размещались столики с вазами и вазочками, под каждой из которых были вышитые салфеточки с таким же рисунком, что и скатерть, вдоль широкого окна с двойными шторами — в центре тюлевые, по бокам бархатные — стоял плюшевый диван, на подлокотниках лежали такие же вышитые салфетки, а по спинке шествовало целое стадо фарфоровых слонов от большого до самого крошечного (я насчитал их десять штук), на стенах в дорогих рамках висели картины, в том числе и дяшкины, написанные маслом.
Дяшка что-то вполголоса говорил отцу, потом, взяв его за локоть, повел в кабинет. В кабинете на массивном письменном столе стояла красивая лампа с зеленым абажуром, лежали две книги и альбом, окно в кабинете было завешено плотными шторами, вдоль стены от пола до потолка необъятных размеров шкаф с книгами, а на свободной стене в рамках висели только две фотографии.
На одной из них на переднем плане в удобных дачных плетеных креслах на открытой веранде сидели: товарищ Сталин во френче с отложным воротником и накладными карманами, лысый человек в больших круглых очках-пенсне — именно его дяшка почтительно назвал «Хозяином», — а чуть в стороне — немолодой мужчина в косоворотке, с крупной бритой головой, маленькими ушами и вздернутым носом, внешностью очень похожий на бульдога, правда, с незлым, а всего лишь невеселым задумчивым лицом — дяшка назвал его «Главным», Александром Николаевичем. Он сидел в точно таком же плетеном кресле, как и товарищ Сталин с «Хозяином», только несколько в стороне и чуть сзади, было понятно и совершенно ясно, что он хоть и прозывается «Главным» и сидит почти что рядом с двумя великими людьми, но сам-то совсем другого ранга и должность у него намного меньше. На заднем же плане, как три богатыря, стояли три рослых дюжих молодца с выпяченными вперед развернутыми грудными клетками, схваченными широкими ремнями, подобранными животами, в галифе и хромовых сапожках: одного из них дяшка назвал Иваном, «Серым», второго — уважительно Николаем Николаевичем, а третьим был собственной персоной сам дяшка. Все трое стояли настороженные, словно фотограф направлял на снимавшихся не аппарат, а ружье и от них в любую секунду могли потребоваться самые решительные действия.