Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
В Гатчине, за час до Петербурга, то есть еще среди ночи, поезд взяла штурмом целая орда татар, предлагавших горячий кофе и пирожки с мясом, рыбой и рисом. Эти славные татары с их гортанным акцентом, ароматнейшим кофе и нежным печеньем навсегда остались в моей памяти как самый замечательный пролог к моему первому, начинавшемуся дню в Петербурге.
Санкт-Петербург! Разве смогу я когда-нибудь без придыхания и восхищения произнести твое имя! Такие вроде бы скучные, но по-своему великолепные казарменные кварталы твои влекут к центру, а там: желтоватые дворцы в стиле ампир; многочисленные каналы, которые дали тебе прозвище Северной Венеции; Казанский собор, эта греза из малахита, золота и гранита; Исаакиевский собор, этот
Петербург, окно в Европу, прорубленное стальной волей неукротимого владыки! На его гранитном постаменте несется вперед Медный всадник, не обращая никакого внимания на змею, извивающуюся под копытами его коня, и указует сильной рукой на Запад. И каждой весной его опаляет благоухание сирени. Петербург, создание человеческого духа, призрачный град с белыми ночами под белесым северным небом и склизкими ноябрьскими ночами, когда умирают не призраки, а бедные люди; я не знаю другого места на земле, которое и самому упертому упрямцу могло бы доказать, что бытие наше состоит не из одной лишь жалкой реальности, но что между Здесь и Там простираются волны Неизведанного.
Итак, я в Петербурге. Куда же первым делом направлю стопы? Куда же еще, как не к Александру Блоку?
Крайности. Поэт Александр Блок жил в казарме. Его отчим был полковником лейб-гренадеров. Пришлось произнести имя поэта часовому мрачного вида, который и указал на окна второго этажа.
Время послеобеденное. Меня ждали. Блок занимал небольшую квартирку, которая была отделена от апартаментов полковника.
Так ли я представлял себе Блока? Так в точности. Он носил черную просторную блузу с узким белым воротником. Он был еще молод, двадцати шести лет, но в его фигуре не осталось ничего мальчишеского; он был среднего роста, строен, но чувствовалась и какая-то кряжистость, которая временами делала его немного неловким. Его каштановые волосы слегка вились, его безбородое лицо оставалось сосредоточенным, даже когда он улыбался. Говорил он медленно. Его светлые глаза можно было назвать скорее печальными. Губы полные и неожиданно красные. Вокруг его высокого овального лба держался нимб задумчивости и своеволия. Движения его были медленны, иногда почти как у больного. Он не был ни сердечен, ни добр, но не любить его было нельзя. Так мог выглядеть только поэт.
А его жена? Любовь Дмитриевна, не уступавшая ему в росте, белокурая, стройная, была очень красива, но какой- то старинной, несовременной красотой, будто из восемнадцатого столетия. Она была очень уверена в себе и, несмотря на юный возраст, уже довольно полная женщина; она крепко стояла на земле, любила жизнь и знала в себе это. Она была любезнее и веселее Блока и, во всяком случае, гораздо определеннее в своих суждениях, чем он. Сразу было заметно, что она очень умна, несмотря на всю свою грациозную
То была великолепная пара, словно созданная друг для друга. У них я чувствовал себя как дома.
В тот же вечер я познакомился и с матерью Блока, очень худой, нервной старой дамой, слегка, может быть, изысканной и жеманной, с той неуемной любезностью, которая присуща людям, стосковавшимся по общению. В противоположность сыну, движения ее были весьма элегантны.
Под конец появилась и ее сестра, госпожа Бекетова, которая потом написала такие милые воспоминания о Блоке, настоящая дама, сама сердечность и любезность; она немедленно занялась сервировкой чая.
Блоку, судя по всему, нравилось в такой атмосфере, он явно наслаждался окружением женщин, которые его баловали и им восхищались; в нем было что-то от маменькою фшка.
Его мать протянула ему какой-то конверт. Любовь Дмитриевна взглянула на меня и, улыбнувшись, покачала головой. Позже я узнал, что мать и сын, хотя и жили в одном доме, ежедневно обменивались посланиями. Это многое объясняло.
В тот вечер мы были заняты одними стихами. Я перевел уже две трети «Стихов о Прекрасной Даме», и Блок, который хорошо знал немецкий, хотел послушать то, что я ему еще не прислал. А мне льстило читать в таком кругу.
Читал стихи я так, как научил меня этому Франц Хессель, и в то же время с некоторой акцептацией, как в кружке Георге: каждое слово произносится четко, скандируется без смыслового или эмоционального нажима, но с патетикой. Это произвело впечатление, ибо Блок читал стихи схожим образом, хотя и спокойнее, бесстрастнее, слегка проглатывая окончания, без такой энергии, как я, то есть естественнее. Особенно большой успех я снискал у его жены и его тети. Удивительно, как подстегивает честолюбие даже самых независимых молодых людей похвала элегантных женщин.
Блок читал много нового, совершенно отличного от религиозной магии «Стихов о Прекрасной Даме». Теперь в его произведениях проступал древний демонизм природы, разудалый сюрреализм, который был совсем не по душе его матери, зато нравился его жене, бурно выступившей на защиту этих стихов — невзирая на то, что они были посвящены не ей. Я конечно же занял сторону Любови Дмитриевны. Удивительно, в каком объективном тоне обо всем судили: не говорили «мой сын» или «мой муж», а только «Блок» или «он», или, на самый худой конец, «Саша».
Потом я прочитал еще стихи Стефана Георге, но они Блоку не понравились. Он был странным образом лишен малейшего интереса к новейшим немецким поэтам; все его симпатии принадлежали Гейне, из которого он многое переводил — в основном вирши с сильным сентиментальным душком, явно не лучшие у этого поэта.
Ближе к вечеру появился отчим Блока Кублицкий-Пиоттух, очень живой человек с несколько грубоватым юмором, в самом явлении которого чувствовалось польское происхождение. При всей его любезности оставалось впечатление, что ему с нами не очень интересно. Чему тут удивляться? Ведь о чем только не шла речь за столом этого ревностного служаки! Сколько всего бунтарского тут произносилось, и все это он должен был выслушивать, хорошо зная, что у женщин не найдет поддержки, если вздумает возражать. Ему в его одиночестве здесь было не позавидовать.
Наступило время ужина, и нас пригласили к столу. Стопка водки для начала, бокал вина. В остальном — чай.
И за столом разговор продолжился о стихах. Полковник отпустил несколько злобных шуток, но на них не обратили внимания. Когда же я засмеялся одной из них, он посмотрел на меня с удивлением.
Спустя несколько дней я после обеда стоял перед тою же дверью. Расставаясь в первый вечер, Блок сказал мне, что хотел бы вскоре снова видеть меня у себя и познакомить со своими друзьями.