Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
Тема моей «Очаровательной змеи» понравилась ему, но название он решительно забраковал — и, конечно, справедливо. Тот факт, что мою пьесу перевел Кузмин, склонил его в мою пользу: он полистал рукопись в одном месте, потом в другом, а ближе к финалу натолкнулся на ту цыганскую песню на русском языке, которую многократно воспетая мной Рената исполняла еще перед моей первой поездкой в Петербург. Он напел мелодию — и тут же напал на Блока: «И что это вам, молодежи, все хочется позаимствовать что-нибудь из фольклора. Отчего же вы тогда сразу не пишете в народном духе?» И он улыбнулся с пренебрежением: «Оттого, что не можете».
Станиславский
Моя пьеса ему не понравилась, но со мной игра не затянулась; через две недели я уже знал, что с этой мечтой покончено.
Зато мной заинтересовался господин Гржебин, владелец издательства «Шиповник», который вынашивал и отчасти осуществлял большие планы. У него вышло первое собрание сочинений Сологуба, собрание сочинений Герберта Уэллса, а также, если не ошибаюсь, Гамсуна, Анатоля Франса и д’Аннунцио. К сожалению, в тот памятный вечер, когда он меня пригласил, я произвел на него самое невыгодное впечатление — потому что явился в смокинге. Дамы хоть и пришли в вечерних платьях с глубоким вырезом, а одна из них даже разбила мое сердце, но поэт, который мнит быть поэтом, не может являться в смокинге, если он не отпетый буржуй. Я оказался белой вороной и не могу отделаться от впечатления, что интерес Гржебина к моей поэзии мгновенно угас, как только он увидел мой добротный венский смокинг.
А с прелестной дамой тем не менее я познакомился. То была поэтесса Людмила Вилькина, укротительница сердец всех русских символистов (Брюсов посвятил ей свою «Девушку из леса», поэму в терцинах в стиле Суинберна). Она переводила Метерлинка, которого тогда много играли в России.
Как-то мы с Кузминым прогуливались вечером по оживленным, парадным улицам близ Мойки. И в какой-то момент, — кажется, это было на Малой Морской, — он указал мне рукой на гостиницу:
Вот здесь и проживает госпожа Вилькина. Не желаешь ли к ней заглянуть?
Как можно? Уже больше десяти.
Он потащил меня к портье. Она оказалась дома, и Кузмин попросил позвонить ей по телефону и спросить, не может ли она нас принять. Да, она просит нас подняться. Мы поднялись на лифте, позвонили. Никакого ответа. Кузмин толкнул дверь, она поддалась. Затемненный салон, за ним свет из-под двери в другую комнату.
Можно нам войти, Людмила Николаевна?
Пожалуйста!
Мы вошли в ее спальню. Она уже лежала в постели, и на ней была кружевная ночная рубашка с глубоким декольте, от которого у меня помутилось в голове. Она дружески приветствовала нас, и, целуя руку, я мог еще глубже заглянуть в едва прикрытый кружевами омут. Мы подтащили стулья поближе к ее кровати, а она без всякого стеснения выпрямилась, сидя на ней. Ее темные локоны образовывали прелестный контраст с ее розовыми плечами; златокарие глаза улыбались.
Что это с вашим юным другом?
Ответ Кузмина был полон скрытого восхищения:
Увы, он вовсе не мой друг. У него совершенно иные наклонности — он замечает лишь женщин.
О!
Поспешный шорох. Я оглянулся. Она натянула одеяло до самого подбородка и смотрела на меня чуть ли не с испугом.
Кузмин рассмеялся. Людмила Вилькина и меня посчитала безопасным животным, а тут…
Кузмин подлил масла в огонь.
Дело в том, что Гюнтер — ваш пылкий поклонник и непременно хотел с вами познакомиться.
мне любовь к только что появившейся тогда разудалой песне «Гай да тройка».
Наступил август.
Вячеслав Иванов в сопровождении своей дочери Веры отправился в Крым, чтобы провести там на покое несколько месяцев, а Кузмин собирался навестить своих родственников в Ярославле. Он был в угнетенном состоянии, так как ему привиделось, что он сломает ногу; так оно и случилось: при всей своей простоте Кузмин обладал самым вещим чутьем.
Мне тоже нужно было домой, и я с ужасом думал о том, что там, в Митаве, могла накопить почта за те четырнадцать благодатных недель, которые я провел в Петербурге.
Энергичная Мария Михайловна Замятнина, умная и решительная домоправительница Вячеслава, предложила мне деньги и очень удивилась, что у меня нет в них нужды. «Вы не русский», — покачала она головой. А денег у меня оставалось ровно столько, чтобы купить ей цветы.
Трогательным было прощание с привратником Павлом, с которым за это время мы стали друзьями. Он обнял меня почти благоговейно: «Приезжайте к нам еще, господин юнкер, приезжайте еще. Будем ждать».
Мое имя он так и не смог усвоить и произвел меня попросту в юнкера.
На спальный вагон денег на сей раз у меня не хватало, да я бы и все равно не заснул. Настолько переполняли меня впечатления счастливо прожитых дней в Петербурге.
На почте в Митаве меня дожидались деньги из Германии, хотя и немного. Больше всего меня порадовал «Нойе рундшау», поместивший на свои страницы мои десять сонетов. Сверх того, профессор Би писал мне, что сонеты мои всем очень понравились, особенно госпоже Хедвиге Фишер, и чтобы я присылал им свои новые стихотворения. Переслали мне и несколько писем читателей, с одобрением отзывавшихся о моих сонетах. Ничего от Блея, сердитое письмо от Ганса фон Вебера, которому я из Петербурга написал о прозе Кузмина, и прохладное письмо от Георга
Мюллера: он не верит, мол, больше в то, что я работаю над Пушкиным, и считает аванс потерянными деньгами. Книготорговец Яффе в недружелюбном тоне напоминал о моих долгах. Короче говоря, после петербургского меда — горький вермут из Мюнхена.
Родителей моих не было на месте. Я должен был сразу же выехать к ним на Рижское взморье. Отец побывал у Лизы и Эрика; теперь они все вместе жили в Ассерне, где сняли на лето виллу прямо в дюнах.
В Ассерне меня ожидало еще одно неприятное известие: за время моего отсутствия не раз приходили повестки с напоминанием о том, что я должен наконец пройти отсроченную военную службу; сразу по возвращении я обязан был явиться для прохождения годичной службы в качестве вольнонаемного. Отец советовал мне подчиниться, чтобы не нажить себе неприятности.