Жизнь продолжается
Шрифт:
А Аристоклий Иванович ответил, что Элеонора с их пятилетним сыночком в Америке, ей там какой-то особый косметологический курс проводят по омолаживанию. Мне-то кажется, что в тридцать два года рановато ещё омолаживаться, ну да сейчас всё по-другому, им — молодым — виднее. Да и остальные его дети — кто бизнесом очень занят, кто на сцене или снимается — в общем, все, как сейчас говорят, «при делах». Он их беспокоить не захотел. Я-то вроде не «при делах», вот он меня и позвал.
Откуда-то издалека слабо звякнул колокольчик.
— Аристоклий Иванович проснулся,
Мы с Флавианом молча переглянулись. Вскоре Анна Сергеевна вернулась.
— Батюшка Флавиан, Алексей! Аристоклий Иванович вас обоих зовёт, пойдёмте к нему!
Пройдя через широкий коридор, увешанный фотографиями Аристоклия Ивановича в разные годы и в разных ролях, мы вошли в большую комнату, служившую, очевидно, гостиной и кабинетом. Тот же массивный, старинный, дворянско-купеческий с элементами элитно-советского стиль присутствовал во всём убранстве интерьера. На всех стенах были портреты хозяина — фотографические, написанные маслом и темперой, углём и акварелью.
Два бюста хозяина кабинета, один — бронзовый на широкой мраморной полке слегка тлеющего камина, другой — белого камня на круглой деревянной тумбе в углу, вдохновенно величественные, венчали собой экспозицию густо наполнявшей кабинет монументальной славы признанного гения сцены.
Сам Аристоклий Иванович полулежал на широком «сталинском» диване, обитом потертой кожей и тускло поблескивающем медными фигурными шляпками гвоздей. Несколько подушек поддерживали его массивное тело в удобном полулежачем положении, ноги прикрывал ворсистый клетчатый «шотландский» плед.
— Присаживайтесь, отец Флавиан, и вы, молодой человек, присаживайтесь — прозвучал знаменитый своей бархатной глубиной, слегка слабеющий голос. — Аннушка, присаживайся, милая, я хочу, чтобы вы все слышали мою речь.
Мы расселись по креслам: Флавиан — напротив изголовья больного, я — ближе к камину, Анна Сергеевна — на плюшевом креслице в углу у двери.
— Я, отец Флавиан, умирать собрался, у меня рак в последней стадии, быстротекущая форма.
Анна Сергеевна слабо вскрикнула в своём уголке и прикрыла лицо руками.
— Анна! Перестань! — ласково-повелительно произнёс старый артист. — Когда-нибудь конец ко всем приходит! Не переживай ты так! Я, отец Флавиан, третий месяц о своём состоянии старым другом-хирургом извещён и уже в житейском плане к этому исходу приготовился. Завещание оформлено, инструкции адвокату даны. Осталось только душу в порядок привести, с Богом примириться, если только Его Милость ко мне, горькому грешнику, снизойдёт!
— Уже снизошла, — Флавиан перекрестился и погладил дароносицу на груди. — Господь вам, Аристоклий Иванович, Своего служителя прислал и Сам в Святых Дарах явился!
— Вижу, батюшка, и, поверьте, трепетно благоговею. Я тут в последнее время немножко книжки духовные почитывал.
Он указал кивком красивой седой головы на стоящий у изголовья дивана резной столик с дюжиной лежащих на нём книг, из которых я
— Почитал и многое впервые для себя открыл и осознал. Главное, осознал. И ужаснулся. А потом умилился любви Божьей и на Его всепрощение проникся надеждой. Потому и позвал вас, отец Флавиан, и хочу пред вами принести покаяние за всю свою жизнь.
Я привстал, намереваясь выйти, но Аристоклий Иванович остановил меня.
— Останьтесь, молодой человек, и ты, Аннушка, останься. Я сначала хочу при вас покаяться, ведь была такая традиция, батюшка — публичного покаяния, кажется, в «Лествице» упоминается?
Флавиан кивком подтвердил.
— А уж я всю жизнь грешил на публике и на публике мне и каяться, наверное, так же положено.
Он умолк, собираясь с силами и переводя дыхание, видно, пытаясь сосредоточиться на чём-то важном.
— Главный мой грех, отец Флавиан, это не вино, не женщины, хоть и этим я нагрешил неисчислимо, главный мой грех в самой профессии моей фундаментом заложен — Тщеславие! Я, как сатана, славу возлюбил и возжелал её, славы безмерной, непрекращающейся, во всех её формах: в аплодисментах, наградах, афишах, статьях, портретах, в восхищённых женских взглядах... Вон какой «иконостас» на стенах красуется... Три шкафа книг, статей, альбомов да папок с газетными вырезками насобирал. Всё о себе любимом.
Лёжа на этом, теперь уже смертном одре, я понял, что за всю свою жизнь никого, кроме себя, не любил, ни жён — прости меня, Аннушка, — ни детей, ни покойных родителей. Потому и оставлял их без сожаления и не ценил того, что мне в жизни самого ценного Господь давал — любовь близких. Вся моя способность любить лишь на самого себя расходовалась да на сценическое искусство, и то только потому, что оно мою жажду славы и самолюбования удовлетворяло. Как наркотик, всего меня порабощало. Творцом себя ощущал! Богом сцены! Ведь некоторые поклонники именно так в глаза и величали — богом, а я, червяк ничтожный, этим кощунством упивался...
Все мы — артисты, люди искусства, этой страстью больны, все «славоманы». Поверьте мне, умирающему старому лицедею. Я это хорошо знаю и перед лицом смерти кривить душой не буду.
Все высокие рассуждения о Храме Искусства и высоком служении ему — враньё! Храм-то — храм, да себе самому! И бог в этом «храме» — сам артист, и себе, только себе он восхищения и славы жаждет! Бедный и несчастный! Ибо настоящий Храм и Настоящий Бог, и настоящая Вечная Слава вовне остаются, недостижимые для переполненного страстью тщеславия актёрского сердца. Редко кто из нашего брата-артиста искренне к вере приходит — единицы. И те — либо со сценой порывают бесповоротно, либо мучаются служением двум господам. Горе, а не жизнь! А уж какая война за кулисами ради этой славы, какие подлости, какие интриги, какая мерзость!