Жизнь в трех эпохах
Шрифт:
Сейчас, ретроспективно, можно констатировать, что интеллигенция ошибалась. Не оправдались ожидания международного остракизма СССР; Запад «проглотил» Прагу, так же как и двенадцатью годами ранее Будапешт. Уже через четыре года после интервенции Никсон приехал в Москву, развернулась «разрядка». Коммунистическому движению в Европе был, конечно, нанесен тяжелый удар, но, по большому счету, на положении Советской власти это не отразилось: в самом деле, разве она могла пострадать от того, что итальянские и французские коммунисты критиковали ее действия и число поданных за эти партии голосов на выборах уменьшилось? В общем балансе мировых сил это было не так уж важно. Что же касается Восточной Европы, то рост неприязни к Советскому Союзу компенсировался тем, что фрондерствующая интеллигенция в Польше и Венгрии поняла, что в случае ее перехода к активным действиям по примеру Дубчека и его команды Москва ответит беспощадной силовой акцией. «Солидарность» смогла появиться не ранее чем через десять лет.
И все же, глядя на те события с учетом того, что мы знаем сегодня, можно сказать: вторжение в Чехословакию
Сталинисты в Грузии — и не только там
Второй секретарь горкома партии Кутаиси ходит за мной по пятам. Я приехал из Тбилиси всего на один день, и он присутствовал на трех моих лекциях, делал записи, расточал мне комплименты. Вечером мы — трое москвичей и наши грузинские хозяева из горкома — сидим в ресторане на вокзале в ожидании поезда; я, естественно, сижу за столиком со вторым секретарем — он не отходил от меня ни на шаг весь день. Дело происходит в 1982 году, разговор заходит о приближающейся двухсотой годовщине Георгиевского трактата, по которому Грузия перешла под покровительство России, и вдруг секретарь горкома говорит: «А знаете, Георгий Ильич, за эти двести лет Грузия ничего не дала миру…» — я с удивлением смотрю на этого грузина, а он заканчивает фразу: «кроме Сталина».
Не желая затевать конфликт, я тем не менее спокойно говорю ему: «А разве вы не читали книгу по истории компартии Грузии, она ведь здесь недавно издана, там приводятся данные о том, что в процентном отношении именно Грузия в тридцатых годах потеряла больше коммунистов от сталинских репрессий, чем любая другая республика?» Он отмахивается: «Это все хрущевские выдумки, Сталин репрессировал врагов народа». Я возражаю, но вот подходит поезд, все идут к вагонам, прощание, рукопожатия, объятия… Стоп, а где же мой неразлучный спутник, второй секретарь горкома? Его нет. Он исчез. Неслыханная вещь для кавказского человека — уйти, не попрощавшись с гостем! Но — не вынесла душа сталиниста…
И я сразу вспомнил, как лет за пятнадцать до этого был я в Ханларе, прелестном армянском городке в Азербайджане, и зав. отделом агитации и пропаганды повел меня в парк, где сказал во время прогулки: «А вот здесь стоял памятник товарищу Сталину, третий по величине во всем Закавказье. Кстати, Георгий Ильич, я хочу спросить вот что: я весной был в Москве, побывал у Кремлевской стены, вижу — на могиле Сталина только плита, постамента даже нет, как у других, почему так?» Я начинаю говорить: «Так ведь известно же…» Он не дает мне закончить; неправильно поняв меня, он заканчивает мысль: «Да, конечно, известно, что он был великий продолжатель дела Ленина». Я тогда был моложе и импульсивнее и высказал ему свое мнение о Сталине: «Была бы моя воля, я бы этого продолжателя не на Красной площади положил, а на Колыме, рядом с теми, кого он убил». У бедного аппаратчика глаза на лоб полезли: ведь антисталинизм уже вышел из моды, исподволь возрождалось почитание Сталина, но с другой стороны — я приехал из Москвы по командировке ЦК, так может быть в Москве уже опять задули другие ветры? Не проронив в ответ ни единого слова, он молча проводил меня обратно и вечером на прощальный ужин не явился.
И вот, то же самое с партийным функционером в Грузии. Возвращаемся из Кутаиси в Тбилиси, на следующий день ужинаем с заведующим отделом науки ЦК компартии Грузии. В разгар застолья он предлагает тост в память жертв Отечественной войны, а я добавляю (алаверды): «и жертв сталинского террора». Его глаза становятся стальными, и, выдержав паузу, он говорит: «Знаете, Лев Толстой не любил Шекспира, но я не думаю, что он, приехав в Англию, стал бы плохо о нем отзываться». Я парирую: «Так Шекспир — это гордость своей нации, а Сталин — позор своей». Гостеприимство не позволяет ему дать мне достойный отпор; ужин заканчивается почти в молчании, но на лестнице меня догоняет один из двух секретарей райкомов партии из Кахетии, которые присутствовали на пиру, и, оглянувшись по сторонам, говорит: «Я хочу, чтобы вы знали, товарищ профессор, вот мы с моим другом уже успели сейчас обменяться, мы оба с вами согласны,
Но все это — полбеды: я имел дело с откровенными и убежденными сталинистами, с ними спорить бесполезно, как я убедился за долгие годы и даже десятилетия. Вообще прав Наум Коржавин: спорить имеет смысл только с единомышленниками. С людьми, стоящими на принципиально иных позициях просто потому, что у них абсолютно иная «группа крови», — с такими людьми спорить, убеждать их, приводить аргументы совершенно бессмысленно. Это разговор глухих — они просто не воспринимают то, что ты говоришь. Я не согласен с тем, что в споре рождается истина; это может произойти только, если человек не имеет еще определенных взглядов на какой-то предмет, не владеет информацией — в таком случае есть шанс открыть ему глаза. С людьми по-настоящему убежденными это практически невозможно; им можно приводить массу фактов, цифр, ссылаться на документы — все это отскакивает от них как от стенки. Это дело безнадежное; но вот гораздо хуже, когда сталкиваешься с двоемыслием. Приведу такой пример: в 1985 году я был послан во Фрунзе (ныне Бишкек) на семинар республиканских лекторов по случаю сорокалетия Дня Победы. В результате накладки администрации гостиницы в мой номер подселили другого москвича — генерала, которому предстояло делать основной доклад — о войне. Весь вечер мы сидели с ним и пили в номере, и он рассказывал, как он воевал с первого дня войны, которую он начал командиром роты, и какой был бардак в начале войны, какие были неподготовленные командиры и пр. «А все почему? — говорил он. — Да потому, что лучших командиров Сталин репрессировал в 37-м году, сорок тысяч командиров». И вот на следующий день он выступает на семинаре первым, ему после лекции задают вопрос: «А что стало с внуками Сталина, детьми Аллилуевой?» — и он отвечает: «Насколько мне известно, они не пошли в свою мать, а стали хорошими, порядочными людьми, достойными Иосифа Виссарионовича». Следующий вопрос: «Правда ли, что ко Дню Победы Волгоград будет обратно переименован в Сталинград?» Ответ: «Точно не знаю, но исключать этого нельзя. Это было бы правильно — ведь я, например, помню, как я поднимал солдат в атаку с возгласом «За Родину, за Сталина!». И это говорил тот самый человек, который накануне кипел от возмущения, рассказывая о сорока тысячах командиров, репрессированных Сталиным.
Советский человек — что тут скажешь… Все знает, все понимает, наедине с тобой скажет одно, а вот на трибуне — другое дело, надо говорить, «что партия велела». А партия после свержения Хрущева велела молчать о всех сталинских преступлениях. О «сталинских репрессиях» или даже «репрессиях времен культа личности» уже нельзя было и заикнуться. Помню, в институте хоронили старого члена партии Громова, отсидевшего длительный срок; в некрологе описывалась его жизнь и были такие слова: «в 1937–1947 гг. работал в угольной промышленности» (это было правдой: добывал уголь в лагере на Воркуте). Упоминать в печати о том, что человек стал жертвой репрессий и потом был реабилитирован, можно было только по специальному разрешению ЦК. А когда хоронили другого бывшего лагерника, Далина, его старые друзья (тоже отсидевшие срок), выступая над гробом, говорили как-то иносказательно о том, что «в его жизни были трудности, о которых все знают». Я спросил одного из них, почему он не сказал прямо об этом периоде в жизни Далина, и он испуганно ответил: «Да что вы, об этом же нельзя говорить».
Реакция наступала по всему фронту. Атмосфера становилась все более удушливой. Но только в идеологическом плане, в смысле гражданских свобод. А в повседневной материальной жизни период брежневского «застоя» был ознаменован существенным прогрессом. На глазах формировалось «общество потребления».
Обуржуазивание советского общества
Николина Гора в Подмосковье. Я приглашен знакомым моего приятеля на дачу. Такого я еще не видел. Как говорится, шик, блеск, красота. Размеры комнат, мебель, дорогие иностранные вина, роскошные иномарки, подвозящие гостей — да, это советская элита. Я давно знал, что примерно так живут министры и высшие партийные чины, но хозяин дачи к этой категории не относился; не был он также и знаменитым режиссером или лауреатом Ленинской премии, даже академиком, а просто — хозяйственником. А какую виллу отгрохал! Это уже десятилетия спустя, в Лос-Анджелесе мне довелось побывать в районах Беверли-Хиллз и Бель-Эйр на таких виллах, по сравнению с которыми дача на Николиной Горе была просто жалкой халупой, но тогда, в начале 70-х, я и в самом деле был потрясен. Как же меняется наше общество!
Так уж получилось, что общество потребления стало формироваться у нас буквально через несколько лет после смерти Сталина, при Хрущеве. Появились кооперативные квартиры, можно было записаться в очередь на автомобиль (правда, ждать «москвича» надо было первоначально лет пять), в жизнь людей вошло телевидение. В 60-е годы люди уже вовсю покупали автомашины, мебель для кооперативных квартир, телевизоры, холодильники, пылесосы, магнитофоны и т. д. Это было, разумеется, неизбежным результатом процесса экономического развития; интересно, как отнесся бы к такому потребительскому буму Сталин? Его китайский аналог Мао Цзэдун однажды сказал: «Социализм надо строить, пока народ еще нищий». Он был прав — при условии, что социализм вообще есть нечто такое, что можно построить. Уже в 60-е годы, когда в партийной программе было провозглашено, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, стало ясно, что даже и социализмом никаким у нас не пахнет, не говоря уже о коммунизме: настолько разительным был контраст между эгалитаристскими антисобственническими утопиями адептов социалистического учения и стремительно «прибарахлявшимся» (употребляя распространенное тогда слово) советским обществом.