Жизнь в трех эпохах
Шрифт:
А фестиваль молодежи и студентов все-таки состоялся осенью 57-го года, и я даже принимал в нем участие в качестве внештатного корреспондента телевидения. Запомнился такой эпизод: мне было поручено взять интервью у кого-либо из участников массового гулянья советской молодежи в Центральном парке культуры и отдыха. Я подобрал пару ребят из Подольска, проинструктировал их, что надо говорить, и отпустил минут на пятнадцать, пока вел репортаж другой комментатор. Это была ошибка: через четверть часа я как бы случайно заметил их и, уже в эфире, сказал: «Ну вот, уважаемые телезрители, давайте спросим у кого-нибудь, вот хотя бы у этих двух молодых людей, рядом с нашей камерой, о значении фестиваля. Ребята, влезайте на грузовик», и стало ясно, что они успели сбегать и что-то принять для храбрости. Я спрашиваю: «Откуда вы, хлопцы?» — «Из Подольска». — «Ну и как в Подольске подготовились к фестивалю?» В ответ, вместо слов об успехах трудовых коллективов слышу (в не очень твердом произношении): «Ну как подготовились… Ну, вроде меньше грязи стало на улицах». Все, с этого уже много не возьмешь, обращаюсь к другому: «Какое, по вашему мнению, значение имеет этот фестиваль?» — «Я считаю, что это ужасный…» Пауза; у меня сердце уходит в пятки — ведь я в прямом эфире, нас смотрят миллионы людей. Он опять: «Ужасный…» Я в панике. «Ужасный… страшный удар по поджигателям войны».
Слава
Заодно упомяну и о смешном эпизоде, происшедшем на состоявшейся вскоре Спартакиаде народов СССР. В правительственной ложе в Лужниках сидят рядом, среди прочих, Хрущев и Фурцева, секретарь ЦК, уже немолодая, но довольно привлекательная женщина; поговаривали, что у нее с Хрущевым были более чем служебные отношения, но я думаю, что это просто сплетня. В какой-то момент корреспондент, глядя на арену, а не на монитор, где как раз крупным планом показывают Хрущева и Фурцеву, говорит: «А сейчас, товарищи, вы видите киргизскую народную игру «Волк ловит лисичку». Реакцию зрителей нетрудно себе представить…
К этому времени я уже в ИМЭМО, быстро и легко вошел в новый коллектив. Все мне нравится, люди приятные, интеллигентные, основной костяк сотрудников — примерно мои ровесники, атмосфера дружеская. Директор Арзуманян почему-то сразу ко мне расположился, вскоре я уже стал старшим научным сотрудником, а затем — заведующим сектором. В конце 57-го года Арзуманян получает приглашение в Англию на десять дней, сообщает мне, что берет меня с собой — как помощника и переводчика. Я на седьмом небе, документы уже оформлены — и тут осечка: на меня нет решения ЦК. Арзуманян озадачен, а я спрашиваю у сотрудника, занимающегося международными связями: «В чем дело, кто меня зарубил?» Он смотрит на меня угрюмо: «Кто, кто… С луны, что ли, свалился, не знаешь, кто?» И я вспоминаю, что со мной случилось в прошлом году…
Меня вербуют в КГБ
Средних лет, весьма приятный на вид мужчина пожимает мне руку, с улыбкой приглашает сесть, представляется: «Павлов, начальник районного отделения КГБ». Дело происходит в подвале какого-то здания на Малой Бронной. Меня привезли туда на машине из районного военкомата, куда я был вызван повесткой; обычное дело, время от времени офицеры запаса проходят перерегистрацию. Мне говорят: «Вот тут товарищ хочет с вами побеседовать». Товарищ говорит: «Надо будет проехать в другое помещение». Приезжаем, он вводит меня в подвал и уходит. Подполковник Павлов расспрашивает меня о жизни, о работе — и вдруг: «А вы с Всеволодом Раценом продолжаете поддерживать связь — с тем, на квартире у которого вы вели антисоветские разговоры?» Сева Рацен был мой школьный товарищ, брат которого вышел из ГУЛАГа в начале сороковых годов и много порассказал. «Нет, я его не видел уже лет восемь-девять. А антисоветские разговоры — да что это было такое по сравнению с тем, что недавно рассказал Никита Сергеевич?» — «Да, но вы-то тогда не могли знать то, что сейчас сообщил Никита Сергеевич». Так. Первый крючок. Далее: «А вам известно, что мать Тамары Антуфьевой, той девушки, за которой вы ухаживали в институте, арестована и сидит?» — «Нет, неизвестно». И вот наконец: «Две недели тому назад в ресторане гостиницы «Советская» вы беседовали с канадцами и сказали, что очень хотели бы поехать в Америку, — так ведь?» Я вспоминаю. Дело было так: Евгений Примаков, работавший тогда на радио, продолжая поддерживать со мной с институтских времен приятельские отношения, принес в редакцию статью, она мне не очень понравилась, и я ее почти целиком переписал. Статью напечатали, и Примаков, придя за гонораром, сказал: «Я не могу взять гонорар, фактически ты сделал эту статью, пойдем на эти деньги в ресторан» — и пригласил заодно двух моих коллег из отдела. Мы хорошо посидели в ресторане, и к концу пиршества я услышал английскую речь, доносившуюся с соседнего столика. Первый в жизни шанс поговорить по-английски! Я подошел к ним, заговорил. «О, вы так хорошо говорите по-английски, вы бывали в Америке?» — «Да нет, никогда, но очень бы хотел». Все было записано на магнитофон. Впоследствии мой однокашник, работавший в ресторане «Арагви» метрдотелем, рассказывал мне, что самое трудное даже не то, что ломаешь голову — как разместить посетителей, а то, что потом всю ночь надо сидеть, расшифровывая пленки.
Еще несколько вопросов такого же типа — и затем заключение: «Мы ведь о вас много знаем, Георгий Ильич, очень много». Что верно, то верно. Наконец, кульминация: «Вы работаете в политическом журнале, с разными известными людьми встречаетесь, и нашими, и иностранцами, много чего слышите. Вы ведь патриот? Так вот, услышите что-нибудь, сообщите нам. Хорошо?» Мучительная пауза; в принципе, конечно, надо отказаться — не становиться же стукачом. Но — страх, вбитый с детства, страх перед всемогущим государством, да еще предстоящим перед тобой в лице органов госбезопасности… Нет времени даже подумать, прикинуть, что конкретно они могут сделать в случае категорического отказа сотрудничать — арестовать, лишить работы? Страх с одной стороны, а с другой — уверенность в том, что заставить меня делать подлое дело они все равно не смогут. Результат — мгновенный компромисс. «Да, конечно, если что-нибудь такое услышу — дам вам знать». — «Отлично. Держите связь со мной, я буду звонить сам. Что сочтете нужным сообщить — сразу давайте в письменном виде, подпишитесь «Ильин». Договорились? Ну все, я вскоре с вами свяжусь, будет одно небольшое поручение. А пока что — вот, с вами учился студент К. Вы с ним, кажется, время от времени встречаетесь в одной компании, у вашего общего друга на Бутырском Валу. Так вот, вы не замечали, что он вроде бы как-то странно настроен, под чьим-то влиянием, может быть, какие-то не наши взгляды у него, а?» — «Да нет, ничего такого не припомню». — «Нет, я не хочу сказать, что он антисоветчик какой-нибудь или с кем-то связан, просто, может быть, чего-то недопонимает товарищ, наслушался «голосов» или выделиться хочет — вот, мол, я какой. Подумайте». — «Нет, в самом деле ничего такого о нем сказать не могу». — «Ну ладно, на сегодня довольно». Выхожу в жутком состоянии. Вот оно, начало. И действительно, это лишь начало. Через несколько дней — новая встреча; на этот раз расспрашивает о некоем Б., сотруднике журнала, и об одном преподавателе МГИМО. Даю такие же ответы, чувствую его неудовлетворенность. «А кстати, Георгий Ильич, вы не слышали, что нескольких шоферов, с которыми вы в «Теплосети» работали, посадили за разные темные дела — хищения, спекуляцию?» — «Да, слышал, меня даже лет семь назад на Петровку, 38 вызывали, допрашивали на этот счет, но я не был в курсе дела, ничего не смог подтвердить». — «Но вы сами в этих делах не участвовали? А то ведь, знаете, опять могут поднять дело, неважно, что десять лет прошло». Ясно: опять небольшой шантаж, угроза. «Нет, я совершенно чист, в жизни ничем противозаконным не занимался». (А
Нет, ни в этот раз, ни при последующих встречах с Павловым ни на кого компромата я не выдал. Постепенно понял всю механику: вот вызывают человека, завербованного в стукачи («сексоты», секретные сотрудники), и расспрашивают про кого-то. «Нет, ничего про него сказать не могу». При следующей встрече — тот же вопрос и тот же ответ. «Странно, странно, ведь вы с ним дружите, а ничего такого необычного от него не слышали. А у нас на него сигналы есть, что он политические анекдоты рассказывает. Подумайте, может вспомните». Через месяц опять то же самое, и опять ничего не припоминается. «Удивительно, неужели он при вас только молчит, а вот все говорят, что он Советскую власть недолюбливает и вслух об этом говорит». И «стукач» соображает, что он сам уже на подозрении — покрывает нелояльного человека, а ведь его самого уже давно на какой-то крючок поймали, иначе и не согласился бы он с КГБ сотрудничать. И вот он выдавливает из себя: «Да вот, действительно припоминаю, однажды какой-то анекдот он рассказал сомнительный». — «Ну вот, видите, я так и думал, что вы вспомните. Садитесь, напишите, что, где и когда». Готово дело — еще одна бумага ложится в досье.
Главное при этой системе было — завести досье, а уж потом информация пойдет, листочки один на другой ложиться будут. Со мной, как я установил впоследствии, дело было так: первоначально досье было заведено на основании доноса кого-то из членов нашей юношеской компании в середине сороковых годов, когда мы собирались у Севы Рацена. В конце сороковых моя мать вышла замуж в третий раз; отец мой, напомню, умер от инфаркта перед войной, второй муж — Иванов — погиб на фронте. Последний муж, Глеб Вячеславович Сахаров, инженер, в 47-м году вышел из заключения, отбыв десятилетний срок по 58-й статье («враг народа»), и женился на матери, но через два года был арестован опять; шла кампания арестов тех, кто был взят во времена «ежовщины», получил десять лет (тогда это был максимальный срок) и теперь вышел на волю. Их стали сажать опять, сфабриковав какое-нибудь новое дело. В сороковых годах уже максимальный срок заключения был увеличен до двадцати пяти лет. Глеб Сахаров получил небольшой второй срок; во всяком случае, лет через пять он вышел, вернулся в Москву и рассказал мне, что во время следствия его, в частности, спрашивали про меня: «А правда ли, что ваш пасынок поступил учиться в такой-то институт с тем, чтобы уехать за границу и остаться там? Говорил ли он вам об этом?» Я никогда ничего подобного не говорил, но показательно, что моего отчима об этом спрашивали.
Но обычное российское разгильдяйство, головотяпство и неразбериха были присущи всем советским системам, не исключая и КГБ, иначе чем объяснить, что в 1952 году, когда я заканчивал институт, меня собирались взять именно в эту организацию? Вообще-то я был рекомендован в аспирантуру, но на распределительной комиссии представитель «органов» вцепился в меня мертвой хваткой, и директор института Тарковский сказал мне: «Вы же понимаете, что с этой организацией мы спорить не можем». Я уже примирился с мыслью, что аспирантуры мне не видать, как вдруг директор вызывает меня и говорит: «Вопрос отпал, в этом году нужды в арабистах у них нет, можете идти в аспирантуру». Я сразу понял, что проверка дала свои результаты, система нашла в своих недрах досье, составленное на меня, и не стала брать к себе на работу такого человека. К этому времени в досье уже, конечно, была и описанная выше история с маршалом Тито, и многое другое. Во всяком случае, много лет спустя женщина, когда-то учившаяся со мной в институте и уже тогда завербованная в КГБ, рассказала мне, что ее еще в то время чекисты предупреждали, чтобы она от меня держалась подальше: «Мирский — антисоветски настроенный человек». Я был всегда невоздержан на язык, и новые и новые бумаги ложились в мою папку на Лубянке.
После нескольких безрезультатных встреч с Павловым мне наконец было дано задание. «В Москву приехала одна девушка из Швеции, вам надо с ней познакомиться. Приходите завтра днем в два часа в ресторан «Арарат», там будет сидеть с этой девушкой наш товарищ, сейчас я вас с ним познакомлю, чтобы вы его узнали, и вы с ними посидите». Прихожу в ресторан, знакомлюсь с прелестной блондинкой, сидим втроем, обедаем, болтаем по-английски. На следующий день — опять у Павлова. Он доволен: «Мы уже знаем, что вы произвели на нее хорошее впечатление. Через три дня она уезжает, времени в обрез. Сходите с ней завтра в театр, я вам дам билеты, потом поужинайте в ресторане и ведите ее к себе домой». Куда? — я живу с матерью в одной комнатушке в коммунальной квартире. Смеется. «Я знаю, я вам дам ключ от квартиры на Тверской». Выхожу, думаю — как же быть? Девица, конечно, очаровательная, но позволить использовать себя в таком качестве? Я ведь понимаю, что все, что должно произойти в квартире на Тверской, будет записано на пленку и использовано для того, чтобы ее шантажировать, — для чего, не знаю, вряд ли она сама по себе что-то значит, может быть она чья-то дочь? Надо обмануть Лубянку, и я быстро придумываю, как именно. Как раз в это время в Москве находится в качестве гостя редакции суданский журналист, и я работаю с ним. На следующей неделе я должен лететь с ним в Ташкент, а пока что он едет завтра в Ленинград с одним из моих коллег, сотрудником редакции. Я предлагаю ему поменяться: «Я завтра поеду с суданцем в Ленинград, а ты на будущей неделе в Ташкент. Идет?» Он, конечно, согласен — в Ленинград, в отличие от Ташкента, все ездят по нескольку раз в год. Звоню Павлову: «Редакция посылает меня завтра на два дня в Ленинград с африканским гостем». Павлов взбешен, но сделать ничего не может — ведь нельзя же ему позвонить моему начальству в редакцию и все объяснить, кагебешные дела — тайные, он просто не имеет права их раскрывать. Вся затея со шведкой рушится. Не сомневаюсь, что Павлов раскусил мою хитрость. После двух-трех неудачных попыток что-нибудь из меня выудить меня оставляют в покое. Сотрудничество с КГБ закончено.
И вот спустя год меня не пускают в Англию. А затем в Египет. А затем в Индию. И так далее — на протяжении тридцати лет. Сколько приглашений я получал за это время — не помню, не считал. Каждый раз в последний момент мне сообщают: урезан состав делегации, или не успели оформить документы, или еще что-нибудь. Отлично знают, что я понимаю, что они врут — ну и что?
Поразительная система: идут годы, я становлюсь доктором наук, профессором, заведующим крупным отделом в институте, уже написал ряд книг по проблемам третьего мира, но в этот самый третий мир — не говоря уже об Америке или Англии — меня не пускают. Две параллельные, несходящиеся линии: здесь, внутри, мне никто палки в колеса не ставит, да и зачем бы? — я не связан ни с иностранцами, ни с диссидентами, я не опасен, а вот за границей — другое дело: наболтаю чего-нибудь или даже попрошу убежища.