Жизнь Владислава Ходасевича
Шрифт:
Нюра в ответном письме «впадает в истерику», упрекает его во лжи. Он пишет ей: «…вместе нам не жить». И далее — знаменательные слова: «Не думай о смерти, потому что смерть — дрянь, дыра, а жизнь — хорошая вещь, которую надо беречь, как чулки. Помни, что перед тобой большой кусок ее. Главное — не ненавидь ты людей… <…> Вот ты пишешь, что Ахматова и Верховский погибают. А я уверен, что даже им ты в чем-то завидуешь». Были ли основания писать это Нюре, судить трудно.
Это письмо уже из Мариенбада, где вместе с Горьким и его семейством поселились они зимой 1924 года. До этого был переезд в ноябре 1923 года из Берлина, где жизнь в связи с экономическим кризисом стала невыносимо дорогой, в Прагу. Здесь Ходасевич и Берберова несколько раз встречались с Цветаевой и Эфроном у них
7 января Ходасевич посылает Нюре «вторую четверть» своего перевода поэмы еврейского поэта Саула Черниховского «Свадьба Эльки» (целиком перевод будет опубликован в «Беседе») и при этом пишет: «Здесь совершенная пустыня, все занесено снегом, я почти не выхожу на улицу, п<отому> ч<то> мороз 10–11 градусов, резкий ветер, — а у меня ни шубы, ни галош».
И хоть в пустынном, каком-то провинциальном зимой Мариенбаде Ходасевичу должно нравиться (он любит такие безлюдные места), вечные болезни не дают покоя. 16 января (кому ж пожаловаться, как не Нюре) он пишет ей: «…очень разыгрался проклятый катар кишек». Пищу приходится глотать не жуя: «нижние зубы все раструхлявились». Предстоит вырвать 20 зубов и сделать две вставные челюсти, что стоит 60 долларов. Ходасевич пишет, что совсем извелся, руки дрожат — «едва пишу». Он шлет поправки к «Эльке» и просит: «Сообщи, в каком журнале написано: „Ходасевич нам не подходит“».
2 февраля: «У меня вырвали 13 зубов. Рот почти пустой, едва говорю».
Наконец зубная экзекуция окончена. Денег у них с Берберовой в результате осталось совсем мало. Они ждут визы в Италию. И боятся, что ехать будет не на что…
Но поездка в Италию все-таки состоялась: они получили визы раньше Горького и уехали одни, сначала в Венецию, потом ненадолго в Турин и Рим. После холодной зимы в Мариенбаде, после мучений с зубами Италия ошеломляла своей солнечной легкостью, блеском воды, шумом площадей. Казалось, всем этим радостям не будет конца, но воспринималось все Ходасевичем уже не так, как одиннадцать лет назад.
В Риме одновременно с ними оказался Патя — Павел Муратов, и это было большой удачей — иметь такого гида… Берберова пишет, что они прямо с вокзала отправились в гостиницу Санта-Кьяра, возле Пантеона, на старинной маленькой кривой улочке (гостиница сохранилась и по сей день), где — они знали — жил Николай Оцуп: звонить от него Муратову. И бродили с Муратовым по античным развалинам, пили легкое итальянское вино в тратториях на старой Аппиевой дороге… Возможно, и сами они поселились в гостинице Санта-Кьяра — точно неизвестно…
В Венеции все обстояло несколько иначе. Для Ходасевича это было грустное возвращение в молодость и прощание с нею. Он поневоле вспоминал Женю Муратову и все, что было с нею связано, а главное — себя тогдашнего, влюбленного, грустного и беззаботного. Такого, каким был он до смерти родителей. Венеция была все та же, но он был уже не тот. Это описала в «Курсиве» Нина Берберова, испытывая некоторую ревность к его прошлому, но делая вид, что это ее не касается: «В Венеции Ходасевич был и окрылен, и подавлен: здесь когда-то он был молод и один, мир стоял в своей целости за ним, еще не страшный. Теперь город отбрасывал ему отражение того, что есть: он не молод, он не один, и никто и ничто не стоит за ним, защиты нет. Голуби на Пьяцце ворковали и носились над нами, пароходик вез нас мимо каменного кружева старых дворцов, „которые так постарели, — говорил Ходасевич, — что сейчас рухнут“. Они едва держатся, и мы едва держимся, но ничего, может быть, не рухнем, — отвечала я. Мы любили друг друга через эту черту, разделявшую нас: по одну сторону был он со своими утренними предчувствиями вечерних катастроф, по другую — я, с ночными тревогами о дневных радостях». Берберова была несокрушимо здорова: и физически, и духовно, и это начинало
…Там было написано стихотворение «Интриги бирж, потуги наций…», про которое он сам отозвался неблагосклонно: «19–20 марта, Венеция. С трудом написал. Начал у Флориана, кончил дома. Плоховато». И все же в этих строфах пробился дух венецианской вечной радости, вечного праздника — в самой ритмике, в просодии:
<…> А все под сводом Прокураций Дух беззаботности живет. <…> И не без горечи сокрытой Хожу и мыслю иногда, Что Некто, мудрый и сердитый, Однажды поглядит сюда. Нечаянно развеселится, Весь мир улыбкой озаря, На шаль красотки заглядится, Забудется, как нынче я, — И все исчезнет невозвратно Не в очистительном огне, А просто — в легкой и приятной Венецианской болтовне.Но в то же время и горечь звучит в этих стихах — горечь прожитых лет, горечь новой европейской, непривычной и немилой жизни с «интригами бирж, потугами наций», горечь рядом с венецианской легкостью…
В Риме, среди шума падающей воды фонтанов и перезвона церквей в задумчивый предвечерний «час Марии», было как будто бы хорошо и легко, но за всем этим стоял призрак вечной уже тревоги: а что дальше? Что ждет нас через неделю, через месяц? Где жить, а главное — на что жить и как жить? И сам Рим так нереален, так похож на декорации для иллюзорно счастливой жизни, что кажется, другой, реальной жизни больше и не будет, и хочется от нее спрятаться навсегда…
После Италии они заехали в Париж, почувствовали чужесть и даже некую враждебность этого города, в котором им суждено будет довольно долго жить, а Ходасевичу и умереть… Они провели два-три первых дня в большой, богатой квартире издателя Зиновия Гржебина, а потом сняли чердачную квартирку во дворе дома № 207 — комнатку с крошечной кухней — на бульваре Распай, недалеко от знаменитого кафе «Ротонда». Жить там было, по словам Берберовой, почти невозможно. Сам дом со стороны бульвара импозантен и даже красив, но «окна во двор» — это нечто совсем другое. «Там, в этой квартире, мы прожили четыре месяца. Ходасевич целыми днями лежал на кровати, а я сидела в кухне у стола и смотрела в окно. Вечером мы оба шли в „Ротонду“. И „Ротонда“ была тогда еще чужая, и кухня, где я иногда писала стихи, и все вообще кругом. Денег не было вовсе. Когда кто-нибудь приходил, я бегала в булочную на угол, покупала два пирожка и разрезала их пополам. Гости из деликатности до них не дотрагивались».
Такой бедности они раньше не знали. Но стихи в Париже в ту пору еще писались. Тогда, летом, были написаны «Хранилище», «Окна во двор» (Ходасевич замечал по поводу последнего: «16–21 мая, Париж. Мы жили на Bulevard Raspail, 207, на 5 этаже, ужасно. Писал по утрам в Ротонде»). В стихах звучит полное отчаяние перед этой жизнью с «окнами во двор», перед обнаженностью чужой, ужасной физиологии большого доходного дома, к которой он словно приговорен, вынужден принимать в ней участие, которую он невольно видит и слышит: