Жизнь Владислава Ходасевича
Шрифт:
Ходасевич объявляет Маяковского изменником футуризму:
«Маяковский быстро сообразил, что заумная поэзия — белка в колесе. Для практического человека, каким он был, в отличие от полоумного визионера Хлебникова, тупого теоретика Крученых и несчастного шута Бурлюка — в „зауми“ делать было нечего. И вот, не теоретизируя вслух, не высказываясь прямо, Маяковский без лишних рассуждений, на практике своих стихов подменил борьбу с содержанием (со всяким содержанием) — огрублением содержания. <…> Маяковский молча произвел самую решительную контрреволюцию внутри хлебниковской революции».
Ходасевич называет Маяковского «глашатаем пошлости», «сперва — нечаянным, потом — сознательным»…
«„Маяковский — поэт рабочего класса“. Вздор. Был и остался поэтом подонков, бездельников, босяков просто и „босяков духовных“.
Пафос погрома и мордобоя — вот истинный пафос Маяковского. А на что обрушивается погром, ему было и есть все равно… <…>
Теперь,
Конечно, Ходасевича, ярого противника большевизма, до глубины души возмущало сотрудничество Маяковского с властью, которое он объяснял не глупостью, не заблуждением поэта, а подлостью души. Вспомним о его гневном отклике на повесть Эренбурга «Рвач».
Но в постоянном его противостоянии Маяковскому была не только позиция литературная и идеологическая — было и что-то личное, хотя сам он это отрицал и подчеркивал, что Маяковский — его сугубо литературный враг («Восемнадцать лет, со дня его появления, длилась моя лит<ературная> (отнюдь не личная) вражда с Маяк<овским>», — написано в черновом автографе его статьи «О Маяковском», хранящемся в архиве Колумбийского университета (цитирую по статье Н. А. Богомолова «Об одном литературном урочище»). Как мог он все-таки не оценить масштаб этого поэта, пусть даже совершенно чуждого ему по просодии, поэта, к которому приветственно обратилась Цветаева: «Архангел-тяжелоступ, / Здорово в веках, Владимир»? Саму Цветаеву он тоже оценил не сразу, но оценил же в конце концов, хотя ее стихи временами очень близки к поэтике Маяковского. У Ходасевича была, конечно, тенденция не всматриваться более в раз навсегда отвергнутое. Он отрицал формализм как школу, но потом несколько смягчился и некоторые произведения Тынянова начал все же признавать…
Дело, видимо, было еще и в какой-то давней, еще московской обиде, может быть связанной с карточной игрой. Маяковский тоже был страстным игроком, возможно, они встречались в ту пору и за зеленым столом. Глухо написал об их уличной игре в орлянку в мае 1914 года Борис Пастернак: «Я увидал Маяковского издали и показал его Локсу. Он играл с Ходасевичем в орел и решку. В это время Ходасевич встал и, заплатив проигрыш, ушел из-под навеса (навес греческой кофейни на Тверской. — И. М.) по направлению к Страстному». Фигура Ходасевича, проигравшего и этим униженного, уходящего прочь, вдаль, четко рисуется на фоне Страстного монастыря и заката… Личных обид и оскорблений Ходасевич, как мы знаем, не прощал. Но мы ничего не знаем о какой-либо обиде или оскорблении со стороны Маяковского.
Тем не менее в эти годы, во время нечастых публичных встреч с Маяковским, что заметил уже не один исследователь, Ходасевич зачастую оказывался в роли проигравшего — как тогда, в греческой кофейне, под навесом… Тот вечер 1918 года у Цетлиных, когда Вячеславом Ивановым с таким восторгом было встречено близкое ему по духу стихотворение, которое прочел Ходасевич, — «Эпизод» («читал на вечере у Цетлиных под „бурные“ восторги Вяч. Иванова (с воздеванием рук)», как пишет сам Ходасевич), запомнился остальным собравшимся отнюдь не чтением «Эпизода». Пастернак и Эренбург вспоминали, что на этом вечере Маяковский прочел свою поэму «Человек», встретившую особый восторг Андрея Белого, а о Ходасевиче и его «Эпизоде» даже не упоминали: он оказался незаметен в тени громкого триумфа Маяковского. Между тем, поэма «Человек» с ее совершенно чуждой Ходасевичу поэтикой и гиперболизированным «самовозвеличиванием» автора могла только раздражить его и встретить внутренний отпор. Недаром другой мемуарист, поэт Павел Антокольский, на вечере тоже присутствовавший, единственный вспомнил о Ходасевиче и написал через 35 лет: «Все слушали Маяковского затаив дыхание, а многие — затаив свое отношение к нему. Но слушали одинаково все — и старики и молодые. Алексей Толстой бросился обнимать Маяковского, как только тот кончил. Ходасевич был зол. Маленькое кошачье лицо его щерилось в гримасу и подергивалось. Но особенно заметным было восторженное внимание Андрея Белого. Он буквально впился в чтеца. Синие, сапфировые глаза Белого сияли. <…> После первой же стопки поднялся Бальмонт. Он очень легко пьянел. В руке у него была маленькая книжка. Он прочитал только что, тут же за столом написанный посвященный Маяковскому сонет. <…> Это было торжество жизни, молодости, удачи и силы». Естественно, на лице Ходасевича отразилось одолевавшая его злоба — побеждали силы совершенно ему чуждые. Он проиграл этот поэтический поединок.
Другое такого рода поэтическое состязание между Маяковским и Ходасевичем происходило уже после революции, в Петрограде, но оба выступали с чтением стихов в разные дни и даже годы. Маяковский читал в петроградском Доме искусств 4 декабря 1920
Но дело, конечно, не только в этом. Ходасевичу был отвратителен весь облик Маяковского, сама личность; точно также назвал он Георгия Иванова «социально дефективной личностью». Но Маяковский был вдобавок и «беспартийным большевиком», хотя на самом деле, особенно в конце его жизни, дело обстояло гораздо сложнее и трагичнее. Вся повадка Маяковского, его громогласное хамство, его торжествующая самоуверенность, прикрывавшая нередко, напротив, неуверенность в себе, — все это запомнилось еще с московских времен (об их встречах в Париже во время приездов туда Маяковского сведений нет) и было отвратительно Ходасевичу.
Его полное неприятие Маяковского вылилось в 1930 году в некролог, который можно назвать поступком, его не украсившим. Ходасевич, видимо, неделю колебался (на другой день после смерти Маяковского в «Возрождении» появилась статья о его самоубийстве, написанная не Ходасевичем), но потом все-таки решился, оправдывая себя тем, что в его отношении к Маяковскому нет ничего личного. «Завещание» Маяковского содержало в себе обращение к большевистскому правительству: «Товарищ правительство!» — и уже одно это делало его в глазах Ходасевича весьма причастным к советской власти. (Кстати, иногда и советские соратники Маяковского оказывали «медвежьи услуги» его посмертному образу: в одной из подборок Гулливера в «Возрождении» уже за 1933 год приведены смехотворные строки из поэмы Безыменского: «Но в тебе самом же, Маяковский, / Оказался сукин сын Дантес».)
Маяковский так и остался для Ходасевича не крупным поэтом, но воспевателем и поэтому соучастником преступлений этой власти. Во вступлении к «некрологу» Ходасевич написал:
«История движется борьбой. Однако счастливы те возвышенные эпохи, когда над могилами недавних врагов с уважением склоняются головы и знамена. На нашу долю такое счастье не выпало. Перед могилами Ленина, Азефа, Дзержинского не преклонишься. Тяжкая участь наша — бороться с врагами опасными, сильными, но недостойными: даже именно своей недостойностью особенно сильными. И это в областях, столь, казалось бы, чистых, какова область поэзии. До наших времен в поэзии боролись различные правды — одна правда побеждала другую, добро сменялось иным добром. Врагам было легко уважать друг друга. Но в наше время правда и здесь столкнулась с самою ложью, за спиной наших врагов стоит не иное добро, но сама сила зла. Восемнадцать лет, с первого дня его появления, длилась моя литературная (отнюдь не личная) вражда с Маяковским. И вот — нет Маяковского. Но откуда мне взять уважение к его памяти?» И далее, сравнивая смерть Маяковского и смерть Есенина: «Не будем, однако же, думать, будто конец Маяковского в чем-то, кроме внешности, схож с концом Сергея Есенина. Там было большое, подлинное мучение души заблудшей, исковерканной, но в глубине — благородной, чистой и поэтической. Ни благородства, ни души, ни поэзии нет во всем облике Маяковского. Есенин умер с ненавистью к обманщикам и мучителям России — Маяковский, расшаркавшись, пожелал им „счастливо оставаться“». Как не понял Ходасевич, что это фраза была предсмертным ерничаньем несчастного человека? Роман Якобсон назвал очерк Ходасевича «пасквилями висельника, измывательством над критическим балансом своего же поколения».
В ответ Ходасевич писал: «Маяковский есть футурист, разрушитель и осквернитель русской поэзии, которая для меня есть не только предмет безразличного и безучастного исторического изучения. Долг мой — бороться с делом Маяковского и теперь, как боролся я прежде, с первого дня, — ибо Маяковский умер, но дело его живет. Требовать от меня, чтобы я „корректно“ склонил голову перед могилой Маяковского, совершенно так же „странно и напрасно“, как требовать от политической редакции „Руля“, чтобы она преклонилась перед мавзолеем Ленина».