Жизнь за Родину. Вокруг Владимира Маяковского. В двух томах
Шрифт:
Эта смерть, по всей видимости, оказалась для Владимира Маяковского в каком-то смысле «пробой пера». Случившаяся трагедия всколыхнула весь русский авангард, и не только товарищей И. В. Игнатьева по «Интуитивной ассоциации эгофутуризма», но и С. Боброва, В. Хлебникова, И Северянина, Т. Чурилина, самого В. Маяковского. На фоне бульварных публикаций о кровавом, в прямом смысле этого слова, событии Хлебников в четверостишье, включённом им в повесть «Ка», посчитал такой способ уйти из жизни не иначе как богоборческим актом:
И на путь меж звёзд морозный Полечу я не с молитвой, Полечу я мёртвый, грозный, С окровавленною бритвой.Известный литературный критик Д. А. Крюков (Келейник) в некрологе, напечатанном в «Очарованном страннике», был
Традиция считать представителей радикального искусства, пока оно не стало классическим, конечно, сумасшедшими («дегенератами» — в немецкой транскрипции, «педерастами» — в советской) становится обязательной для любого культурного человека, особенно из числа тех, кто имел право на оценочную точку зрения.
На следующий день после гибели Ивана Игнатьева доктор медицины, учившийся когда-то на юридическом факультете Московского университета, практикующий психиатр Е. П. Радин выступил с лекцией «Футуризм и безумие»: «Психиатрам хорошо известна наклонность к новым словам (неологизмам) у душевнобольных, но такого сплошного непонятного для непосвящённого языка мы ещё не встречали…» Лектор сравнил творчество футуристов с произведениями душевнобольных, в частности своего пациента помещика Платона Лукашевича, который тоже писал стихи и изобретал слова:
Аллегория — подоба; Орбита — облокругъ; Грамматика — гранесловiе…Далее учёный процитировал известного больного: «Не пройдёт ста или двухсот лет, как всё лучшее, избраннейшее в Париже, Лондоне, по всей Европе и Америке будет говорить на одном из усовершенствованных Славянских языков: потом весь свет последует сему же примеру: здесь ничьё частное тщеславие не может оскорбляться — наш язык есть свой всем народам» (Платон Лукашевич. Чаромутие, или Священный язык магов, волхвов и жрецов. СПб. 9 сентября 1846 г. С. 35). Всё к тому и идёт, извините…
Суицидальное поведение людей, теперь однозначно понимаемое как социальный феномен, изучалось земскими врачами, психиатрами, педагогами, правоведами прежде всего в связи с необходимостью ведения криминальной и медицинской статистики, которая обобщалась Управлением Главного врачебного инспектора МВД и публиковалась в виде ежегодного «Отчёта о состоянии народного здравия и организации врачебной помощи населению России».
Первым из русских писателей-философов рассматривал самоубийство в качестве одной из главных нравственных проблем общества Ф. М. Достоевский, который чрезвычайно серьёзно занимался этим вопросом. Созданный им архетипический образ самоубийцы Кириллова обрёл, по мнению писателя Г. Ш. Чхартишвили (Бориса Акунина), «всемирный статус „суицидента № 1“, перемещаясь из одного философского сочинения в другое и превратившись в символ человека новой, рационалистической эпохи» [1.13].
В издаваемом Фёдором Михайловичем ежемесячном журнале «Дневник писателя» был опубликован публицистический очерк под названием «Два самоубийства», в котором писатель сравнил две трагедии: суицид семнадцатилетней дочери Александра Ивановича Герцена Елизаветы, совершённый ею по причине неразделённой любви к 44-летнему французскому этнографу Шарлю Летурно, и самоубийство юной швеи Марии Борисовой. Лиза Герцен отравилась, обмотав лицо повязкой с хлороформом, во Флоренции, оставила предсмертную записку, написанную на французском языке: «Как видите, друзья, я попыталась совершить переезд раньше, чем следовало бы. Может быть, мне не удастся совершить его — тогда тем лучше! Мы будем пить шампанское по случаю моего воскресения (…) Если меня будут хоронить, пусть сначала хорошенько удостоверятся, что я мертва, потому что если я проснусь в гробу, это будет очень неприятно…» [1.74].
По мнению Ф. Достоевского, «…безобразнее всего то, что ведь она, конечно, умерла без всякого отчётливого сомнения… Значит, просто умерла от „холодного мрака и скуки“, с страданием, так сказать, животным и безотчётным, просто стало душно жить, вроде того, как бы воздуху недостало. Душа не вынесла прямолинейности безотчётно и безотчётно потребовала чего-нибудь более сложного…» [1. 75]
В отличие от первого, второе самоубийство поразило писателя своей обыкновенностью: в небольшой заметке журналист столичной
Фёдор Михайлович написал в очерке: «Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается, даже и нередко) — не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, — он прибегает к другого рода прощению и просто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противоположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий» [1. 74].
Известная писательница и педагог Людмила Христофоровна Симонова-Хохрякова [72] , много занимавшаяся причинами самоубийств среди женщин, утверждала, что Фёдор Достоевский был чуть ли не единственным человеком, который обратил внимание на многочисленные факты суицидов, которые исследовались им прежде всего как общественное явление. Кроме того, сам писатель был категорически против однозначного отнесения самоубийц к душевнобольным: «При каждом новом факте (Достоевский) говаривал: „Опять новая жертва, и опять судебная медицина решила, что это сумасшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто с отчаяния, а в наше время и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причиной, а не сумасшествие“» [1. 231]. Постараемся запомнить последнюю фразу из этой цитаты.
72
Людмила Симонова-Хохрякова послужила для Ф. М. Достоевского прототипом Катерины Осиповны Хохлаковой — героини его романа «Братья Карамазовы».
С такой позицией великого писателя оказались вполне созвучны идеи Питирима Сорокина, который исследовал связанную с Первой мировой войной и революцией деградацию российских элит и пришёл к выводу о том, что именно в этот период «в меньшей мере пострадали…лица морально дефективные. (…) Во время мировой войны в армию не брались лица с задержкой в развитии, психическими заболеваниями — следовательно, не подвергались риску гибели. За время же революции условия как раз благоприятствовали их выживанию. В условиях зверской борьбы, лжи, обмана, беспринципности и морального цинизма они чувствовали себя великолепно; занимали выгодные посты, зверствовали, мошенничали, меняли по мере надобности свои позиции и жили сытно и весело. Это способствовало формированию элиты нового образца. В то же самое время лица воспитанные, те, кому с детства были привиты понятия о чести, достоинстве, правдивости, принципиальности, они не могли „жульничать“, воровать, злоупотреблять и насиловать. Поэтому они были обречены на голод и исчезновение как вида, то есть невозможность приспособиться к тем сложившимся обстоятельствам в обществе — просто не выдерживала нервная система. В силу своего воспитания они не могли так или иначе молчать против совершавшихся зверств, а тем более раболепствовать перед ними, что способствовало к подозрению, преследованию и физическому устранению как элемента общества. Обострённое чувство исполнения долга, верность данной присяге в условиях изменившейся политической обстановки, войны и революции, то такое поведение усиливает риск гибели таких людей. В результате за все эти смутные годы в основном гибнут лица с глубоким сознанием долга, чем гибель лиц „аморальных“ (шкурников, циников, нигилистов и просто преступников).