Журнал Наш Современник 2007 #5
Шрифт:
Дальше - больше. 19 августа 1940 года: “Читаю “По звёздам” Вячеслава. Какие это статьи! Это такое озарение, такое прозрение. Очень нужная книга. Он всё понимал и всё предчувствовал”.
И “всё предчувствующий и понимающий”, “великолепно образованный, тончайший, мудрейший” уже иными штрихами рисуется через 22 года - в 1962-м:
“Он был отчаянный рекламист. На этом пути преуспел. За границей о нём пишут как о главе символизма, как о создателе новой религии, как о пророке, как не знаю ещё о ком… Главой символизма он не был. Пишут, будто он ввёл меня в литературу. Ложь: он меня терпеть не мог. И Гумилёва, и Осипа. У него были свои дамы-мироносицы и свои любимые поэты: Скалдин, Верховский. Вообразите:
Понятно, что смена настроения, нужда проставить тот или иной акцент сказываются на “воспоминаниях современницы”. Интересно, однако, что в заключительной реплике уже Брюсов как некое “положительное начало” ограничивал поведение “отчаянного рекламиста”. Не менее интересно другое: “дурной” и “несомненно вредный человек” Брюсов, в отличие от “тончайшего, мудрейшего” Иванова на протяжении определённого времени был нужен и Гумилёву, и Ахматовой. “Вредные рецепты стихосложения” проповедовал сам же Гумилёв, о чём Ахматова, естественно, предпочла умолчать. Что же касается отношения Ахматовой к Брюсову, то даже Чуковская, неотрывно внимавшая своему кумиру (а отношение к Ахматовой у неё было именно как к кумиру, в чём мы ещё не раз удостоверимся), сочла необходимым в комментарии обозначить, что “в ранней юности Ахматова по-другому относилась к Валерию Брюсову: знала наизусть и любила его прозу и стихи”. Причём ссылается на письма Ахматовой к С. В. Штейну, хотя естественнее было бы сослаться на письма той же Ахматовой к самому Брюсову с указанием ахматовских стихотворений, посылаемых ему как безусловному авторитету.
Этот коротенький сюжет с Брюсовым и Вячеславом Ивановым в достаточной степени даёт понять: не стоит безусловно относиться ко всему прочтённому и усвоенному на протяжении трёхтомных “Записок” - не всё так просто и со многими безоговорочными утверждениями Ахматовой, зафиксированными Чуковской и, тем более, с комментариями самой Чуковской. Тем более что обе они сами были, можно сказать, сладострастными читательницами и обсуждательницами мемуарной, дневниковой и эпистолярной литературы.
“17 января 40.
…Затем - о мемуарах Смирновой.
– Очень бабья книга… Эта дама, оказывается, была совсем не такая, какой они все её себе представляли… Последняя глава - нечто ужасное; она писала её уже душевнобольная. Это эротический бред…”
“19 августа 40.
…Потом, без всякого перехода, она заговорила о Блоке и Любови Дмитриевне.
– Какая страшная у них была жизнь! Это стало видно из Дневника, да и раньше видно было. Настоящий балаган, другого слова не подберёшь. У него - роман за романом. Она то и дело складывает чемоданы и отправляется куда-нибудь с очередным молодым человеком. Он сидит один в квартире, злится, тоскует. Пишет в Дневнике: “Люба! Люба!” Она возвращается - он счастлив, - но у него в это время роман с Дельмас. И так всё время… Я полагаю, Блок вообще дурно, неуважительно относился к женщинам…”
“31 августа 40.
– К(орней) И(ванович) рассказывал мне о Дневнике Любови Дмитриевны. Говорит, такая грязь, что калоши надевать надо. А я-то ещё жалела её, думала - это её юный дневник (на сей раз “дневник” пишется с маленькой буквы, то есть не характеризуется как литературный документ.
– С. К.). Ничуть не бывало, это её теперешние воспоминания… Подумайте, она пишет: “Я откинула одеяло, и он любовался моим роскошным телом”. Боже, какой ужас! И о Блоке мелко, злобно, перечислены все его болезни”.
Заклеймив Л. Д. Блок по причинам, так сказать, “бытовым”, Ахматова
“3 сентября 56.
На мой вопрос, что она сейчас читает, ответила:
– Второй том нового Блока, и сержусь… В Блоке жили два человека: один - гениальный поэт, провидец, пророк Исайя; другой - сын и племянник Бекетовых и Любин муж. “Тёте нравится”… “Маме не нравится”… “Люба сказала”… А Люба была круглая дура. Почему Пушкин никогда не сообщал никому, что с к а з а л а Наталия Николаевна? Блок был в Париже и смотрел на город и на искусство глазами Любы и тёти… Какой позор! О Матиссе, гении, когда тот приезжал в Россию, записал у себя в дневнике: “французик из Бордо”.
Чуковская сочла необходимым (ибо несправедливость Ахматовой здесь слишком очевидна) поместить в комментарии подлинную запись Блока от 29 октября 1911 года. “В Москве Матисс, “сопровождаемый символистами”, самодовольно и развязно одобряет русскую иконопись - “французик из Бордо”. То есть - нет никакой “тёти”, нет никакой “Любы”, а есть сам Блок - не одинокий, кстати, в своём мнении (“Гоген Рублёву - не загадка. Матисс - лишь рясно от каймы моржовой самоедской прялки”, - писал Николай Клюев в 1932 году). Но мнение Ахматовой о “Матиссе-гении” настолько не терпит возражения, пусть даже и блоковского, что потребовалось и здесь подпустить жидкости оттуда, где “калоши надевать надо”.
Это - ахматовский комментарий к дневниковой записи Блока. Когда же дело касается пространных мемуарных произведений, тут ожидаешь ещё более безапелляционного суждения. И поначалу ожидание не обманывает.
“8 октября 60.
…Разговор перешёл на воспоминания Эренбурга. Я сказала “интересно”.
– Ничуть, - с раздражением отозвалась Анна Андреевна.
– Ни слова правды - ценное качество для мемуариста. О Толстом всё наврано: Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог. Обо мне: у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех враньё”.
Приговор вынесен и, что называется, обжалованию не подлежит. Но 2 мая 1963 года разговор об Эренбурге и его мемуарах заходит снова, после брани, которой был осыпан Эренбург на “встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства”. И когда Ахматовой Чуковская рассказала, что Эренбург “тыкался в стены: не понимал, где дверь”, Ахматова отозвалась на эту информацию фразой “Ещё один убитый”. Никто Эренбурга, конечно, не “убивал”, избалованный властью и вечно преуспевающий плодовитый литератор “тыкался в стены”, поскольку не привык к подобному “бою бабочек”, по выражению той же Ахматовой в другой литературно-критической ситуации. Но в данном случае Эренбург для неё, а тем более для Чуковской, был “наш” и “прав” в своём “споре” с Ермиловым, который у Ахматовой ассоциировался с “танковой колонной”. И эренбурговское враньё “на данном этапе” нужно было воспринимать как “нашу правду”.
“Клевета очень похожа на правду. Не похожа на правду одна лишь правда”, - это выражение Ахматова собиралась сделать эпиграфом к “Александрине” - одной из её пушкиноведческих работ. Сама она намёк на любую клевету, сплетню, непроверенный слух в свой адрес переживала чрезвычайно остро, но, как видно, сама не слишком заботилась о репутациях людей, присутствующих в её разговорах и сочинениях.
“- Читаю четвёртый том писем Достоевского… Из этих писем ясно, что Анна Григорьевна была страшна. Я всегда ненавидела жён великих людей и думала: она лучше. Нет, даже Софья Андреевна лучше. Анна Григорьевна жадна и скупа. Больного человека, с астмой, с падучей заставляла работать день и ночь, чтобы “оставить что-нибудь детям”…