Журнал Наш Современник №3 (2003)
Шрифт:
РАПП по существу должна бы быть такой организацией, где писатель должен бы находить прямую помощь в своей творческой работе. Однако, чтобы писать, писатель должен бежать от РАПП за тридевять земель... Т. Фадеев, например, уехал в Киргизию, Либединский тоже куда-то скрылся, я собираюсь тоже сбежать (хочу сесть на пароход и работать там). И так с каждым. Одно уже это показывает на ту ненормальность, какая имеется в РАПП.
Это показывает на то, что РАПП не способствует творческой работе, РАПП — тина, засасывающая писателя в склоки, в дрязги. Чтобы вести борьбу по принципиальным вопросам, Авербах всегда пускает в ход свое излюбленное средство — кто выступает с критикой, немедленно же вытаскивается “на свет божий” со всей своей биографией. Он, дескать, вот в таком-то году там-то не так плюнул. Однако Авербах знает, что он сам
Да, РАПП, несмотря на ряд указаний партии, превратилась в гнилое болото. Превратил ее в гнилое болото Авербах и ему подобные единомышленники. Оставаться в этом болоте — значит бросить творческую работу, значит, и самому погрузиться с ушами в эту тину, ежечасно, ежеминутно ожидая, что Авербах и все, кто с ним, выкинут какое-нибудь новое коленце без зазора совести, как говорят.
Вот, например, в рапорте партсъезду Киршон как достижение пролетарской литературы выдвинул такие произведения: “Ловцы сомнения” Овалова, “Крушение” Исбаха, “Наш город” Горбатова. И, на это имеются документы, мы были решительно против опубликования “Ловцов сомнения” и теперь считаем, что мы были правы. Но что сделали они? Свалили, обвинили нас за эти произведения, хотя сами знают, что мы их критиковали. Или появилось (опубликовано еще только в журнале) произведение члена нашей творческой группы Ильенкова, и обхоплили его не только в статьях, но уже в карикатурах (прилагаю журнал с карикатурами), и все это делается по правилу: “Бей, пока есть место на теле”.
Вот, тов. Сталин, я мог бы еще написать в десяток раз больше...
25 февраля 1934 г.
Тов. Сталин!
По Вашему совету (помните, на юбилее Горького) я отряхнулся от всех излишних литературных дел, уехал в ЦЧО и год не вылазил из комнаты, писал третью книгу “Брусков”. Лето же целиком потратил на поездки, был на Челябинском тракторном, на Уралмаше, на Средней Волге, в Горьковском крае и т. д. Я собирал материал для окончания “Брусков” и для нового романа. Так я, было, думал работать и дальше, памятуя Ваши слова, что нам, писателям, надо главным образом писать книги. Но последние события окончательно выбили меня из колеи.
Я, кажется, использовал все, что можно, чтобы не ссориться с А. М. Горьким. Я писал ему письма, я пробовал с ним говорить, я печатал о нем статьи, искренне восхищаясь его творчеством... и из этого ничего не выходило: стоило мне где-либо выступить, как Горький начинает меня прорабатывать.
Совсем недавно общественными организациями был организован диспут о “Брусках”, который длился три дня. Меня на этом диспуте основательно критиковали. Потом выступил я и поставил вопрос о языке революции. Смысл моего выступления заключался в следующем: я указал на то, что во Франции до революции было два языка, язык господствующей знати и язык народа, между этими языками существовала пропасть, что язык народа считался “вульгарным языком” и не допускался в верха, что Вольтер выступал против Шекспира, доказывая, что язык его героев шокирует знать и т. д. Что потом, после революции, язык народа ворвался в верха и занял господствующее положение. Что почти такое же положение было и у нас до революции, примером чего служат нападки Тургенева на Лескова, нападки на язык Некрасова и т. д., что во время революции в жизнь ворвался язык революции, который складывался из языка крестьян, рабочих и их доподлинных революционных вождей, что если ты будешь писать о современном колхознике, используя только язык классиков, то вряд ли что толковое напишешь, что надо во что бы то ни стало изучать язык революции, то есть язык народа.
Вопрос как будто бесспорный.
Но и тут Горький выступил против меня, свел большой вопрос к мелочам, к отдельным
Горький, например, в своей статье пишет:
“— Разрешите напомнить вам, что мужицкая сила — сила социально нездоровая... сила эта есть в основе своей не что иное, как инстинкт классовый, инстинкт мелкого собственника, выражаемый, как мы знаем, в формах зоологического озверения”.
Вот и весь “мужик” у Горького.
Мне кажется, тут у Горького сказалось его прежнее утверждение, высказанное им в брошюре о Ленине: “Я не верю в разум масс, в разум крестьянства в особенности”, что тут сказалась “новожизненская” точка зрения, и с этих позиций он подходит к роману “Бруски” и поэтому не случайно пишет в открытом письме Серафимовичу:
“— Я решительно возражаю против утверждения, что молодежь может чему-то научиться у Панферова, литератора, который плохо знает литературный язык и вообще пишет НЕПРОДУМАННО, НЕБРЕЖНО”.
Я, конечно, вовсе не считаю свое произведение шедевром и никому не предлагаю учиться у меня, наоборот, на каждом диспуте я жестоко критикую себя и дерусь, когда начинают намеренно искажать меня. Я вовсе не боюсь критики, наоборот, я всякий раз написанное мною показываю товарищам, прошу их жестоко критиковать написанное, внимательно прислушиваюсь к ним и часто беру вещи из печати обратно. Эту мою черту прекрасно знают работники “Правды”, мои сотоварищи по перу, да это можно проследить и по тому, как я всякий раз перерабатываю “Бруски” при переизданиях (посмотрите первую книгу 20-го издания, там и начало-то написано заново).
Дело не в этом, дело в том, что Горький окончательно выкидывает “Бруски” из литературы, утверждая, что это произведение настолько плохое, что у него абсолютно нечему учиться. В этом гвоздь всего спора.
Мне известно, что в портфеле Горького лежит новая статья, направленная против меня, в которой он утверждает, что “Бруски” некоммунистическое произведение.
Трудность моя заключается в том, что Алексей Максимович гигант в литературе, а я только еще комарик и поэтому спорить с ним трудно, трудность моя заключается в том, что я знаю, что Алексей Максимович заслуженно является нашим международным капиталом и выступать против него, компрометировать его было бы величайшее преступление, но в то же время я знаю, что тут Авербах руками Горького хочет переломить мне хребет.
Хребет, слава богу, у меня крепкий, тертый и битый не раз. И если Алексей Максимович в своем раздражении предлагает мне (особенно в своем присланном мне недавно письме), предлагает мне громко хлопнуть дверью и покинуть литературный мир, то из этого ничего не выйдет: я не уйду.
Но за последнее время упорно ходят слухи, что статьи Горького согласованы с Вами, тов. Сталин, что вы будто бы сказали, что статьи Горького правильные, и этим самым, дескать, подтвердили, что “Бруски” — произведение никуда не годное. Вот если это правда, тут мне могут переломить хребет, да переломят еще с треском, с издевкой, с улюлюканием. Если это правда, ...то вот я даже не знаю, как Вам сказать, что будет со мной: Вы для меня, как и для всей нашей партии, являетесь величайшим авторитетом, человеком кристальной чистоты, и сказанное Вами является для меня неопровержимой истиной... вот и затрещит хребет, ибо с трудом, потраченным в течение десяти лет на “Бруски”, расстаться не так-то просто.
Я несколько раз просился к Вам на прием. Вам было не до меня. Теперь дело приняло очень крутой оборот. От меня и теперь уже отвернулись, казалось бы, мои близкие друзья: таков уж наш дрянной литературный мир.
24 марта 1934 г.
Тов. Сталин!
Вы учили нас относиться к писателям бережно. Вы говорили нам, что литература дело тонкое. Это очень хорошо. Но вот послушайте, как “ бережно” относятся ко мне.
А. М. Горький в своем открытом письме Серафимовичу писал: