Журнал Наш Современник №9 (2004)
Шрифт:
Так оно, в сущности, и было, с той лишь поправкой, что насторожить стремились не только Вену, но всю Европу. А потому термину предстояло великое и обширное будущее: его могли использовать самые разные политические силы. Разумеется, имперская Вена была настороже, но в этой политической и антироссийской его заострённости он был подхвачен и Лайошем Кошутом, бурно поддержанным польскими эмигрантами в Пеште***. А также — Ф. Энгельсом, который обнаружил панславизм ещё в VIII—IX веках и иные славянофобские пассажи которого могли бы взять на вооружение даже вожди Третьего рейха.
* * *
Таков, в целом, был ответ Европы, в том числе и той, что именовалась передовой, на первые же проблески славянского пробуждения. И ответ этот ясно говорил о том, сколь мало интересовала её культурная самобытность славян и в какой мере она, в сущности отрицая какой-либо вклад славянства в общеевропейское развитие, упорно продолжала видеть в нём источник
Вступление в ЕС и уж тем более в НАТО — это, разумеется, вовсе не ответ на тот давний вопрос. Мицкевич, при всей его политической ангажированности, всё-таки говорил о другом. Но, судя по всему, польский мессианизм исчерпал себя в противостоянии России. А ведь именно особая духовная подсветка этого противостояния делала, несмотря ни на что, возможными сложные и глубокие отношения двух славянских гениев — Пушкина и Мицкевича, да и в целом питала столь сильный в русском образованном обществе романтизм “польских клеверных полей” (Блок). Движимая этим общераспространённым настроением поклонения полякам как вечным борцам-страдальцам, немалая часть русской “передовой общественности” весьма прохладно встретила “Гайдамаков” Шевченко. Притом даже не заметив, насколько близка она оказалась здесь к предмету своей вечной фронды — российскому правительству, войска которого в 1768 году жестоко подавили антипольское восстание малороссийских крестьян, ремесленников, казаков, уповавших, между прочим, на поддержку России. Восстание это, известное под именем Колиевщины , никак не позволяло видеть поляков лишь беззащитными жертвами. Но взглянуть так на обоюдно кровавые события того времени значило отказаться от сложившегося стереотипа Польши-страдалицы. А приверженность либеральной интеллигенции к стереотипам как к необходимейшему условию собственного душевного комфорта настолько велика, что, как правило, лишает её способности стереоскопического зрения, и требовался гений Пушкина или Достоевского, чтобы взглянуть на “буйную Варшаву” более объёмно и в более глубокой исторической перспективе.
Всё это, однако, теперь в прошлом, а Варшава на поверку оказалась не такой уж буйной и романтичной. Весной 2003 года, в вопросе об Ираке поддержав Вашингтон, а не предмет своей, казалось, неувядаемой страсти — Париж, она, по сути дела, продемонстрировала, сколь неглубокой, прагматичной и расчётливой стала (а может быть, и всегда была?) её любовь к Европе. Поляков не было среди сотен тысяч протестующих против американской агрессии европейцев, и это — действительно “роst mortem” образа вечно бунтующей, вечно трагической Варшавы.
Вспоминаю “Пепел” А. Вайды, с его замирающими в белой мгле русской метели голосами брошенных Наполеоном польских легионеров: “Нех жие Цезарж!” (“Да здравствует император!”) — нет, сегодня, когда “Цезарж” располагается за океаном, полагаю, такого фильма не сделать уже ни самому Вайде, впрочем, приветствовавшему вступление Польши в НАТО, ни кому-либо другому. Нет пищи для поэзии, да и ореол борцов за свободу и независимость всех народов, который так долго и, как оказалось, не по праву окружал поляков, померк. Служебная роль при палачах Белграда и Багдада, хлопоты по поводу нефтяных интересов Америки — тут, воля ваша, даже и обольститься нечем, нечем подпитать исторически столь устойчивый в России “польский соблазн”. Кажется, сбылось пророчество поэта:
…И ты, славянская комета,
В своём блужданьи вековом
Рассыпалась чужим огнём,
Сообщница чужого света.
О. Мандельштам, 1914 год
Конечно же, право поляков (как, впрочем, и всех других народов, чего сами поляки, поддержав Вашингтон в его неправедной войне, кажется, не склонны признавать) делать свой выбор. Но наше право (а по мне, так и долг) — возможно скорее отряхнуть от ног своих прах иллюзий совместной борьбы “за нашу и вашу свободу”. В резком и безжалостном свете занимающегося ХХI века они не только нелепы и смешны, но просто губительны, а мы и так уже слишком дорого заплатили за них. Прагматичным отношениям с Польшей такой трезвый взгляд со стороны России помехой не станет, но зато мог бы способствовать её собственному освобождению от многих застарелых комплексов.
Сказанное в равной мере относится и к
Как и всегда, в своём неуёмном стремлении уязвить Россию Мицкевич, конечно, несколько откорректировал отношение к ней чехов и особенно всегда более “тёплых” к русским словаков под “польский формат” — как я уже говорила, оно было различным даже у самих “будителей”. В целом же, однако, Мицкевич оказался прав — в том смысле, что никаких особых порывов к России, сравнимых с накалом болгарских или сербских чувств в иные эпохи, с чешской стороны никогда не было. И, стало быть, “шок 1968 года” — следует честно это признать, кто бы и как бы ни относился к тогдашним действиям Москвы, — вовсе не имел отношения к области оскорблённых чувств любви и веры, за отсутствием высокого накала этих чувств, а нередко даже и их самих. Скажу больше: “memento 1968”, действительно ставшее своего рода стержнем национальной психологии современных чехов, — это не столько боль за какую-то погибшую высокую мечту, которой будто бы тогда не позволила осуществиться Москва, сколько отместка ей за почти сорокалетнюю отсрочку реализации иных, вполне приземлённых мечтаний о вхождении в западный блок. И потому “народная душа” вполне прагматично не припоминает Парижу, Лондону и даже Берлину 1938 год, что и понятно: “memento 1968” — это козырная карта в большой политической игре, это входной билет на Запад. Таким “билетом”, конечно же, не может быть ни неприятное для Запада напоминание о Мюнхенском сговоре, ни ещё недавно священная память о Белой Горе*, ни грозная тень слишком уж “неполиткорректного” Великого Слепца. А потому национальная память прагматично усекается до 1968 года, предстающего едва ли не самым страшным событием в истории Чехословакии.
Но забыть о Белой Горе и Мюнхене и упорно помнить об обиде, нанесённой Москвой, — как-то с трудом верится в подобную избирательную чувствительность. Удивительна и лёгкость, с какой из рук Запада почти тотчас же, ещё не насладившись полным своим суверенитетом, приняли, в сущности, вариант брежневской доктрины его ограниченности. Неизбежно закрадывается мысль о том, что никакой самобытной идеи в 1968 году у Праги не было, иначе — почему бы, добившись вожделенной независимости от Москвы, и не приступить к реализации этой идеи, плодами своего творчества одарив также и Европу? Ничего подобного, однако, не произошло, зато именно из Праги (которую в 1968 году всё-таки не бомбили и даже не обстреливали) раздались истерические призывы бомбить Сербию. А полное молчание былых борцов за права человека по поводу использования авиацией НАТО бомб с начинкой из слабо обогащённого урана? Видимо, тоже плата за “входной билет”?
В какой-то мере ту же карту пытается разыграть и Болгария, но поскольку в её “копилке” нет ни 1968 года, ни подавленных Россией восстаний, ни разделов, общий конъюнктурный смысл ворошения восточноевропейцами старых обид (реальных или мнимых) предстаёт в особо обнажённом и неприглядном виде.
* * *
Выбрать в этой ситуации свою линию поведения нам нелегко, и всё же, мне кажется, русским следует пройти между Сциллой и Харибдой: отказаться равно и от бессмысленных упрёков в адрес разбежавшихся славянских братьев (чем грешит “патриотический стан” или, вернее, то, что от него осталось), и, конечно же, от бесконечного расстравливания своих будто бы неисчислимых вин перед ними (это — излюбленный конёк “демократов”). Неустанно разбивая лоб в покаянных поклонах, мы утрачиваем остатки национального достоинства и, по сути, вполне заслуживаем того презрения, которым всё чаще отвечают нам на наши умилённые жесты и готовность вместе потоптаться на могилах тех, кто, отвечая на звучавший из Праги призыв: “Русские, спешите, мы ждём вас!”, погибал 9 мая 1945 года, на самом пороге Победы. Забыть такое мы не вправе, и страница одностороннего перечисления “вин” России должна быть перевёрнута. Любой разговор на эту болезненную тему может быть лишь равноправным, и тогда нашлось бы место не только для 1968 года, но и, например, для вопроса о роли Чехословацкого корпуса в новейшей российской истории; не только для бесконечно поминаемой Катыни, но и для выяснения судьбы пленных красноармейцев в польских концлагерях, к которой наше общественное мнение проявляет постыдное равнодушие. Здесь счёт 1:0, конечно же, в пользу поляков, и нам бы следовало поучиться у них — нет, не злопамятности, но памятливости.