Журнал "Вокруг Света" №10 за 1997 год
Шрифт:
Постояльцы отеля уже растворились во всепоглощающей зелени острова, гостей не ожидалось, так что портье особенно делать было нечего. Впрочем, как и мне. И мы разговорились. Портье представился: «Жорес». Жореса, лишенного общения за ночь, буквально прорвало. Рассказав мне обо всем на свете — что было и чего не было — он сказал:
— Тебе надо бы побывать еще в бухте Опуноху. Она там, за Ротуи, — портье махнул рукой в сторону изумрудной глыбы, вздымавшейся на западном берегу бухты Кука.
— А что там интересного? — спросил я безучастно.
— Там тоже красиво. Вот
И Жорес, вспыхнув вчерашней широченной, благодарной улыбкой, и сам того не подозревая, поведал мне... про второе возвращение «Щедрого дара».
Это была история двенадцатилетней давности. Тогда в бухте Опуноху бросил якорь... снова «Баунти». Теперь на нем прибыли две голливудские знаменитости: Энтони Хопкинс (Уильям Блай) и Мел Гибсон (Флетчер Крисчен).
А ведь Уильям Блай, только настоящий, действительно побывал на Муреа — вернее, Эимео. Тогда — в конце первого месяца весны 1777 года. Он был старшим рулевым офицером во второй кругосветной экспедиции Джеймса Кука...
— Ох уж этот Мел! — выдохнул Жорес.
— С ним что-нибудь случилось? — сказал я.
— Нет, как раз с ним-то было все в порядке. Просто в него влюбились обе бухты сразу — Опуноху и Кука... А он держался стойко, этот недоступный красавчик Мел.
— Ну и что из того? — ничуть не удивился я, как будто знал Мела Гибсона с детства. И добавил: — Он парень не промах. Он и сейчас хоть куда.
— Да нет, — спохватился вдруг мой собеседник. — Сказать по правде, дело тут даже не в Гибсоне. Интересно другое. Осветители и всякие там технари из бравой голливудской команды после съемок увезли с собой в Штаты всех наших красавиц.
— Ну так это же прекрасно... — начал было я.
— Да нет, — перебил меня Жорес. — Самое удивительное другое. Они их не бросили...
Жоресу так и не случилось досказать «свою» версию «Баунти»... Во внешний двор отеля, шурша колесами по мелкому гравию, въехал «мехари» Эрхарда Лакса с роскошным акульим плавником на капоте. Художник выглядел точь-в-точь как вчера, он шел ко мне, разводя руками. Извинившись за невольное опоздание, Эрхард на ходу бросил мне:
— Жаклин куда-то подевалась. Я прождал ее битый час... Прямо как в воду канула.
Такого поворота я не ожидал...
— Даже не знаю, что и сказать, — проговорил художник и снова развел руками, как будто в том, что Жаклин не оказалось дома, была его вина.
Заведя свой «мехари», являвший собой скорее помесь черепахи с кучей металлолома, Эрхард с облегчением вздохнул и сказал:
— Поехали. Сам увидишь.
И мы покатили к дому Жаклин Литег.
Состояние жилища вдовы «черного Гогена» можно было определить одним словом: запустение. Покосившийся «фаре», с прохудившейся соломенной крышей, никогда не знавший ремонта; заросший цепким, всепроникающим бурьяном двор; посреди всего этого хаоса — жалкое кудахтанье и тревожный лай. Мы стояли с Эрхардом молча, боясь даже прикоснуться к ветхой, полуразрушенной изгороди, сплошь увитой зеленью. Все это напоминало старое, заброшенное кладбище...
Нам больше нечего было тут делать. Так же молча, не проронив ни слова, мы сели
Она располагалась на юго-восточной окраине поселка Пао-Пао — у бугрящихся зеленью холмов. И представляла собой музей под открытым небом — полинезийскую деревню, обнесенную почерневшим от времени частоколом. У входа, на небольшом пьедестале, сложенном из груды камней в виде пирамиды, — двухметровое деревянное изваяние туземного божка, увенчанного «фау» — головным убором богов и героев.
Кроме нас и смотрительниц — никого. Мы направились к главной длинной постройке. Вошли внутрь. Там — полумрак, разряженный слабым золотистым светом, струившимся из развешанных по стенам светильников на старинную утварь, предметы культа, макеты древних пирог... Эрхард Лакс не произнес ни слова, положил мне руку на плечо. И слегка подтолкнул — вправо. И показал глазами: тебе туда. А сам остался у входа. И я направился в правое крыло галереи. Там царил полный мрак... Господи!.. Я вздрогнул. Из густой темноты на меня смотрела юная туземка. Красавица. Она улыбалась — нежно и будто кокетничая со мной. «Что она делает в этом темном углу? — пронеслось у меня в голове. — Может, таким оригинальным способом здесь принято встречать гостей?» Подхожу ближе. Хочу окликнуть ее и поприветствовать. И тут меня будто током ударило...
Так ведь это же черная картина. Черная! Вот и рама обозначилась — темная, коричневая. А на черном — светлый, сияющий лик...
Подхожу совсем вплотную. И все еще не верю, что девушка не живая. Вот и потускневшая медная табличка на нижней раме — значит, картина. Черный бархат! Небывалое!.. Читаю надпись на табличке: «Иа Орана». А под нею — другая надпись: «Эдгар Литег. Между 1940 и 1945 годами».
— Вот тебе и Литег, — услышал я за спиной тихий голос Эрхарда Лакса. — Тот самый... Один-единственный. Никто не знает, в каком точно году он написал ее. Никто потом не мог повторить это... Другого Литега на Муреа больше нет.
«Иа Орана...» — проговорил я невольно. Где-то я уже слышал «это». Определенно — слышал... Вчера... На причале... В Папеэте... Среди шума и гама... Люди встречали друг друга. И кто-то кричал кому-то: «Иа Орана!»
Эрхард осторожно снял картину со стены, хитроумно пристроенную в специально отведенной для нее нише, и так же бережно передал мне. И мы, заручившись согласием смотрительниц, вынесли ее наружу, на свет.
Солнце к тому времени скрылось за большими, рассыпчатыми облаками, выкатившими из-за поблекших горных вершин. Пахнуло сыростью — вот-вот заморосит.
— Эрхард, скажи, что такое «Иа Орана»? Так звали девушку? — спросил я художника, не отрывая глаз от картины. И девушка в неуютной влажности воздуха, показалось мне, перестала улыбаться — глаза ее погасли.
— Можешь считать и так... — сказал Эрхард. — Хотя на языке «рео-маои» «Иа Орана» — это простое «здравствуй»...
Я все еще глядел в черные бархатные глаза туземки, такой, какой сотворил ее Литег: эти глаза, снова полные жизненного света, улыбались. И будто звали... И тут Эрхард словно вспомнил что-то недосказанное, но очень важное: