Жюль Верн
Шрифт:
К счастью, жизненные проблемы так или иначе решаются.
В 1844 году отец отдал Жюля в Нанте кий королевский лицей.
Обычное классическое образование — риторика, философия, логика, латынь.
Ничего особенного, но Жюлю показалось, что жизнь каким-то необыкновенным образом стала течь сразу по двум параллельным, совершенно разным, не имеющим отношения друг к другу, руслам. В одном — бесконечное штудирование скучных учебников, консультации с наставниками, спряжения, таблицы, правила, в другом — всё волшебным образом преображалось, стоило лишь взять в руки любимую книгу. На фоне бесконечных разговоров взрослых о новых заморских территориях, об империи и республике, о постоянно растущей дороговизне, в счастливом параллельном мире всё соответствовало самым благородным представлениям. И неважно, что Джеймс Фенимор Купер, автор «Шпиона», «Лоцмана» и «Осады Бостона», не сражается в морях с жестокими пиратами и живет не так уж далеко от Нанта — в Париже (одно время он был американским консулом в Лионе), — скорее, это лишь подчеркивало параллельность искусства и обыкновенной будничной жизни.
А еще Жюль Верн открыл для себя театр.
Больше того, он
Правда, в Нантском театре марионеток, куда Жюль принес свою рукопись, драма юного поэта восторгов не вызвала, но с той поры театр на всю жизнь стал для Жюля Верна праздником.
Может, еще потому, что как раз в это время он влюбился.
Всеми мыслями юного Жюля Верна завладела кузина Каролина Тронсон.
Это тоже было необычно и странно. Ведь с Каролиной (она была на год старше) Жюль не первый год проводил время в одних компаниях. Вместе играли, вместе носились по зеленому тогда берегу Луары. Но почему-то именно сейчас стихи Жюля нашли адресата (правда, без взаимности). А Аристид Иньяр (1822—1898), близкий друг Жюля, будущий композитор, даже подобрал к стихам музыку.
В Шантене, где мэтр Пьер Верн в 1840 году купил для семьи летний домик, под руководством любимого всеми дядюшки Прюдана дети по вечерам разыгрывали веселые домашние представления. Софи Верн садилась за фортепиано, иногда ее заменял старший сын. Еще Жюль вдохновенно декламировал свои стихи, стараясь перехватить взгляд кузины. К сожалению, Каролину интересовали другие мальчики — спортивные, ловкие, без всякой этой блажи в голове, без стихов, без дурацких декламаций. Такие, как сноровистый Жан Кормье или напористый молодой Дезонэ. Но, боже мой, думал смятенно Жюль, как можно полюбить человека с фамилией Кормье или Дезонэ? Даже через несколько лет (в письме от 5 ноября 1853 года) он писал матери из Парижа: «Дорогая мама, пожалуйста, извести меня о мадемуазель Каролине, уж не знаю, как теперь ее фамилия, — вышла ли она замуж? Я хочу знать, как она живет и каковы ее сердечные склонности…»
10
В 1846 году Жюль получил диплом бакалавра.
Море, казавшееся таким далеким, резко приблизилось.
К тому же в 1847 году в Нанте было объявлено о помолвке Каролины.
Что после таких событий может держать молодого человека в провинции?
В Париж! В Париж! Только там можно найти будущее! Пироскафы и парусники, далекие моря, необычные приключения дразнили воображение Жюля, но теперь он жил еще и стихами. Пусть кузина не оценила его талант, но она еще услышит о Жюле Верне! Да и вообще, истинную ценность написанного можно узнать только в столице мира — Париже. В 18 лет самая пора завоевывать мир!
К счастью для Жюля, его отец мэтр Пьер Верн думал так же.
Правда, мэтр имел в виду Сорбонну, где можно получить полноценное юридическое образование. А стихи что? Стихи со временем забудутся. Они хороши для домашних вечеринок и праздничных событий, а вот профессия адвоката будет кормить всю жизнь. Пусть младший сын делает морскую карьеру, это в традициях семьи, но путь старшего сына предопределен. «Адвокатская контора Верн и Верн!»
Это звучало!
11
Воля отца неоспорима.
В апреле 1847 года Жюль впервые едет в Париж.
Сдать экзамены много времени не заняло, и лето он провел у родственников в Провансе, откуда вернулся в родной Нант, чтобы продолжить углубленные занятия по программе юридического факультета. Правда, мешали мысли о Каролине, о ее предательстве (как еще он мог объяснить ее холодность?), хотелось уехать.
В Париж! В Париж!
Нужно сказать, это был основной мотив французской литературы тех лет: провинциал рвется в столицу От «Трех мушкетеров» до «Отца Горио». Тем более что в столице все время что-то происходило. Что-то такое, что волновало, что не могло не волновать всю страну. В феврале 1848 года была принята отставка премьер-министра Гизо, а Луи Филипп, король Франции, отрекся от престола и бежал в Англию. Временное правительство провозгласило республику! Слушая такие новости, мэтр Пьер Верн качал головой. Не повторится ли страшный девяносто третий год, так талантливо и ужасно описанный в романе Виктора Гюго?
Пока Жюль корпел над скучными учебниками, младший брат Поль на шхуне «Лютэн» отправился в свое первое морское плавание — к Антильским островам. Теперь рядом не было и брата. Время, казалось, остановилось. Скорее бы уехать! В Париж! Прочь из Нанта! Стихи уже не спасали от одиночества. В огромном шумном Париже — Триумфальная арка, первый камень которой заложил еще в 1806 году сам император Наполеон I; там знаменитые музеи и театры, шумные кафе, набитые спорщиками. Там Лувр, Академия, башни Нотр-Дама, мост Искусств и Дворец правосудия. Да, конечно, из провинции часто мир виднее, но умному человеку жить надо в Париже! Только там можно сделать имя.
На семейном совете было решено: в Париже Жюль будет жить (для пущего контроля) у мадам Шаррюель — тетки отца, такой же строгой и религиозной, как он сам, в старом доме на улице Терезы. «Холодный колодец без воздуха и вина» — так впоследствии определил этот пустынный дом совершенно счастливый и столь же неблагодарный племянник мадам Шаррюель.
12
А события накатывались одно за другим. Провозглашена Вторая республика! Отменено рабство в заморских колониях!
«Революция без перерыва!» Месье де Шатобур бесконечно рассказывал об уличных перестрелках. В столице много раненых, говорил он. В столице опасно. Там не хватает фиакров, чтобы развозить раненых по домам. Учредительное собрание приняло жесткий закон против любых революционных демонстраций, но это ничему уже не могло помочь. В июне весь Париж был охвачен восстанием.
«Все громче и ближе слышались барабаны… троекратный бой… которым созывалась национальная гвардия, — писал в очерке «Наши послали!» [9]
9
Тургенев И.С. Наши послали! (Эпизод из истории июньских дней1848 года в Париже) // Полное собрание сочинений и писем. М.; Л.: Наука, 1967.
И далее: «Погода была жаркая, душная. Я не сходил с Итальянского бульвара, запруженного всякого сорта людьми. Распространялись самые невероятные слухи, беспрестанно сменяясь другими, еще более фантастическими. К ночи одно стало несомненным: почти целая половина Парижа находилась во власти инсургентов. Баррикады возникали повсюду — особенно по ту сторону Сены; войска занимали стратегические пункты: готовился бой не на живот, а на смерть. На следующий день, с раннего утра, вид бульвара — вообще внешний вид Парижа, не занятого инсургентами, изменился, как по мановению волшебного жезла. Вышел приказ начальника парижской армии Кавеньяка, запрещающий всякого рода движение, циркуляцию по улицам. Национальные гвардейцы, парижские и провинциальные, выстроенные по тротуарам, караулили дома, в которых квартировали; регулярные войска, подвижная национальная гвардия (garde mobile) дрались; иностранцы, женщины, дети, больные сидели по домам, в которых все окна должны были быть раскрыты настежь, для предупреждения засады. Улицы мгновенно вымерли. Лишь изредка прокатит почтовый омнибус или карета медика, беспрестанно останавливаемая часовыми, которым он показывает пропускной билет; или с грубым грохотом и гулом проедет батарея, направляясь к месту битвы, пройдет отряд солдат, проскачет адъютант или ординарец. Наступило страшное, мучительное время; кто его не пережил, тот не может составить себе о нем точного понятия. Французам, конечно, было жутко: они могли думать, что их родина, что все общество разрушается и падает в прах; но тоска иностранца, осужденного на невольное бездействие, была если не ужаснее, то уж, наверное, томительнее их негодования, их отчаяния. Жара знойная; выйти нельзя; в раскрытые окна беспрепятственно льется жгучая струя, солнце слепит, всякое занятие, чтение, писание немыслимо… Пять раз, десять раз в минуту раздаются пушечные выстрелы; иногда доносится ружейный треск, смутный гам битвы. По улицам хоть шаром покати; раскаленные камни мостовой желтеют, раскаленный воздух струится под лучами солнца; вдоль тротуаров тянутся смущенные лица, неподвижные фигуры национальных гвардейцев — и ни одного обычного жизненного звука! Просторно вокруг, пусто — а чувствуешь себя стесненным, как в могиле или в тюрьме. С двенадцати часов новые зрелища: появляются носилки с ранеными, с убитыми… Вот проносят человека с седыми волосами, с лицом, белым, как подушка, на которой оно лежит; — это смертельно раненный депутат Шарбоннель… Головы безмолвно обнажаются перед ним — но он не видит этих знаков скорбного уважения: его глаза закрыты… Вот идет кучка пленных, их ведут гардмобили, все молодые ребята, почти мальчики; на них сначала плохо надеялись, но они дрались как львы… Некоторые несут на штыках окровавленные кепи своих убитых товарищей — или цветы, брошенные им женщинами из окон… "Vive la republique!" — кричат с обеих сторон бульвара национальные гвардейцы, как-то дико и уныло протягивая последний слог. "Vive la mobi-i-ile!" Пленные идут, не поднимая глаз и прижимаясь друг к другу, как овцы: нестройная толпа, мрачные лица, многие в лохмотьях, без шапок; у иных руки связаны. А канонада не умолкает. Тяжелое, однообразное буханье так и стоит в вышине; оно повисло над городом вместе с чадом и гарью зноя… Под вечер из моей комнаты в четвертом этаже слышится нечто новое: к этому буханью присоединяются другие, резкие, гораздо более близкие, непродолжительные и как бы веерообразные залпы… Это, сказывают, расстреливают инсургентов по мэриям…»