Шрифт:
Госпожа де Карнейян выключила газ, оставив фарфоровую кастрюльку на плите. Рядом расположила чашку ампир, шведскую ложку, ржаной хлебец, завёрнутый в турецкую салфетку, вышитую кручёным шёлком. Запах горячего шоколада вызвал у неё нервную зевоту. Позавтракала она не слишком плотно – холодной свиной котлетой и ломтиком хлеба с маслом, полуфунтом смородины и чашкой очень хорошего кофе, – не отрываясь от шитья треугольной подушки, выкроенной из старых, выцветших почти добела вельветовых брюк для верховой езды. Из очень тонкой
Она закрыла дымящуюся кастрюльку, положила прихватку на фаянсовую плитку. Залила водой банку из-под молока, накрыла крышкой круглый помойный бачок. Принеся достаточную жертву своим принципам образцовой хозяйки, она вернулась в студию. Проходя перед зеркалом в прихожей, втянула ноздри, придав своему лицу излюбленное выражение, подчёркивающее, как она говорила, её сходство с породистым зверем.
Заслышав как будто голоса на лестнице, она поспешила надеть шляпу, накинула светлое пальто, ворс которого очень походил оттенком на бежево-белокурые волосы Жюли, коротко остриженные и завитые а-ля Каракалла. Она откинула в сторону поношенные перчатки, потом снова взяла: «Для кино сойдёт»; наконец, села ждать в своё лучшее кресло, погасив предварительно две лампы из четырёх. «Следующий раз не стану использовать для декора синий с красным, – думала она, оглядывая студию. – Разоришься на электричестве с двойным освещением».
Одна красная стена, одна синяя и две серых обрамляли разнородную обстановку, не лишённую приятности, только, пожалуй, несколько перегруженную колониальными вкраплениями – индокитайским столиком с двадцатиугольной медной столешницей, креслом из шкуры южноафриканского буйвола, дублёными кожами из Феса и гвинейскими упаковочными корзинами из-под английского табака. Остальная мебель – добротный французский XVIII век – держалась на ногах трудами сильных ловких рук госпожи Карнейян, умевших подклеить, закрепить, а то и вставить металлическую планку в обветшавшее дерево или в подгибающиеся ножки кресла.
Она просидела в ожидании минут десять, терпеливо – в силу врождённого смирения, очень прямо – в силу самодисциплины и благоприобретённой гордости. Ладная шея, грудь, не поддающаяся старению, – она с удовольствием разглядывала их в большом зеркале без рамы, придававшем студии пространственную глубину. Сноп лошадиных и собачьих хлыстов, возведённых в ранг коллекционных предметов за то, что они были с Кавказа и из Сибири, завитками ремешков свешивался на зеркало.
Жюли де Карнейян снова взялась за шитьё подушки, прикинула начерно рисунок буквы и тут же разочаровалась: «Никаких иллюзий. Отвратительно».
Спустя десять минут ожидания прелестный и гордый нос, узкие твёрдые губы Жюли нервно дрогнули, и две слезы заблестели в уголках её голубых глаз.
Звонок в дверь вернул ей хорошее настроение, и она побежала открывать.
– Битый час! Хороши шутки! Терпеть не могу людей, которые…
Она отступила, и голос её изменился:
– Как,
– Как видишь. Можно войти?
– Разве я тебе когда-нибудь запрещала входить?
– Ну… раз или два – может, три. Ты уходишь?
– Да. То есть жду друзей, которые бессовестно опаздывают.
– Погода, знаешь, не слишком хороша.
Леон де Карнейян снял перчатки, потёр руки, выдубленные жизнью под открытым небом и отшлифованные поводьями. Проходя мимо зеркала, он втянул ноздри, как его сестра, и, голубоглазый, белокурый с проседью, стал ещё больше на неё похож.
– Что это ты делаешь из моих старых штанов?
– Подушку. А тебе интересно?
– Уже нет, раз ты их разрезала.
От него исходила какая-то рассеянная недоверчивость. Подобную же подозрительность Жюли сосредоточила на брате. Оба закурили по сигарете.
– Ты меня извинишь, если я уйду, – сказала Жюли. – Кино.
– Может быть, это не совсем своевременно, – сказал Карнейян.
Она только пожала плечами. Он скрестил свой острый взгляд, привыкший оценивать лошадей, с точно таким же взглядом, смягчённым косметикой.
– Твой муж очень плох.
– Ну надо же! – огорчённо воскликнула Жюли. – Добряк Беккер?
– Нет, не Беккер – второй, Эспиван.
Жюли на миг замерла с приоткрытым ртом.
– Как – Эспиван? – заговорила она нетвёрдым голосом. – Его вчера видели… Один бармен у «Максима» слышал, что он готовит запрос к открытию сессии… Что с ним?
– Упал ничком. Его отнесли домой.
– А жена? Его жена что говорит?
– Ничего не известно, это было в три часа пополудни.
– Она распускает свои длинные косы и вымаливает последний поцелуй, свободной рукой проверяя, на месте ли её жемчуга…
Оба отрывисто рассмеялись и некоторое время курили молча. Жюли выдыхала дым через суженные маленькие и безукоризненные ноздри.
– Думаешь, он умрёт?
Леон хлопнул себя по сухощавому колену.
– Ты меня спрашиваешь? Спроси ещё, кому он оставит деньги, которые Марианна закрепила за ним по контракту.
– Конечно, именно это заставило его решиться, – со смешком заметила Жюли.
– О! Шути, шути, старушка. Такая красота и такое состояние, как у Марианны!.. Эрбер мог, во всяком случае, соблазниться.
– Соблазнялся уже, – заметила Жюли.
– Какая скромность.
– Брось, я не о себе говорю! Я говорю о Галатее де Конш! И об этой индюшке Беатрис!
Леон с видом знатока склонил свою голову старого белокурого злодея, который, было время, нравился женщинам.
– Беатрис недурна, совсем недурна…
– В общем, эта история не представляет для меня захватывающего интереса, – сухо сказала Жюли.
Она натянула перчатки, поправила фетровую шляпку, всем своим видом выражая желание, чтобы задумавшийся о чём-то гость ушёл.
– Скажи-ка, Жюли, Эрбер хорошо к тебе относился последнее время?
– Хорошо? Да, как ко всем женщинам, которых бросил. Это ретроспективный доброжелатель.
– К тебе лучше, чем к другим. Разве он не заплатил твои долги, когда вторично женился?
– Есть о чём говорить! У меня их было на двадцать две тысячи франков. В долги нынче не влезешь. Сейчас эпоха наличных.