Зибенкэз
Шрифт:
Плохо меня знают те ученые, которые полагают, будто Адамом я желаю быть потому, что, по мнению Пуффендорфа и многих других, вся земля, как европейское владение в Индии вселенной, представляет собою законно унаследованный от меня Patrimonium Petri, Pauli, Judae и прочих апостолов, ибо я, в качестве первого и последнего всемирного монарха, хотя бы и не имевшего подданных, мог с полным основанием претендовать на право владения всей землей. С такими замыслами пусть носится римский папа, в качестве святого отца, хотя и не праотца; впрочем, он их возымел уже много столетий тому назад, когда объявил себя наследственным и майоратным владельцем всех земель, входящих в состав земного шара, и даже не постыдился взгромоздить поверх своего земного венца еще пару венцов, а именно — небесный и адский.
Как мало мне нужно! Древним и древнейшим Адамом я хочу быть лишь для того, чтобы в мой свадебный вечер разгуливать с Евой возле рая с его живыми изгородями (причем оба мы нарядимся в наши шкуры и зеленые фартучки) и на древнееврейском языке держать свадебную речь к праматери всего человечества.
Прежде чем начать речь, я замечу, что до моего грехопадения я возымел чрезвычайно счастливую мысль записать все наиболее ценное из моего всеведения. Ибо в состоянии невинности я был сведущим во всех науках, — как во всеобщей истории, так и в частной, вплоть до биографий отдельных ученых, — во всевозможных отраслях права, уголовного и прочего, — во всех языках, мертвых и живых, — и был словно воплощенным Пиндом и Пегасом, ходячей масонской ложей высшего просвещения, и ученым обществом, и карманной академией, и кратким золотым Siecle de Louis XIV; конечно, при том разуме, которым я тогда обладал, было не столько чудом, сколько счастьем, то, что в часы досуга я изложил на бумаге лучшее из моего всеведения: впоследствии, когда меня постигло грехопадение и я поглупел, у меня на руках остались выписки или комментированный перечень моих прежних знаний, откуда я и почерпнул свою премудрость.
О дева! — так начал я за пределами
Основания для сомнений и для их разрешения, или rationes dubiltandi и decidendi первозданных, или первую пару родителей и новобрачных (то есть себя и тебя), погруженную в размышление и созерцание, — причем эта пара будет рассматривать: в первой pars причины и основания для того, чтобы не заселять землю и сегодня же эмигрировать — одному из нас в старый свет, а другому — в новый, и во второй pars основания для того, чтобы все же отказаться от этого намерения и сочетаться браком; после чего придет черед краткого возражения, или usus epanorthoticus, что и завершит брачную ночь.
Благочестивая слушательница! Меня, облаченного в овечьи шкуры, ты здесь видишь серьезным, мыслящим и праведным; но все же я набит — не столько глупостями, сколько глупцами, среди которых изредка в виде прослойки встречается мудрец. Хотя я небольшого роста, и океан [46] омывал мои ноги значительно выше лодыжек и обрызгав мою новую одежду из шкур, однако, клянусь небом, я здесь расхаживаю с навешенной на меня кошницей, в которой лежат семена всех народов, и ношу перед собою оглавление и наборную кассу всего рода человеческого, целый миниатюрный мир и orbem pictum, подобно тому, как разносчики носят на животе свой открытый магазин. Ведь Бонне, который тоже еще запрятан в моем чреве, усядется, когда будет извлечен, за свой письменный стол и докажет, что все заключено одно в другом, скобки — в скобках, шкатулки — в шкатулках, что в отце сидит и ждет сын, в деде — они оба, и, следовательно, в прадеде — дед со своей интерполяцией, а в прапрадеде — прадед с интерполяцией интерполяции и со всеми своими вставными эпизодами. И разве в предстоящем пред тобою женихе, — говоря с тобою, милая невеста, следует выражаться как можно понятнее, — не содержатся все религиозные секты и даже адамиты [47] (но только не преадамиты), и все великаны, даже сам громадный Христофорчик, и народы любого образца, все партии негров, отправляемые на кораблях в Америку, и помеченная красным посылка, в которой находятся выписанная англичанами ансбахская и байрейтская солдатня? Хева, разве я, стоящий пред тобою, не являюсь (если рассматривать мое внутреннее содержание) целым живым гетто — и Лувром для венценосцев, которых я всех могу породить, если пожелаю и если меня не отговорит от этого первая pars? Ты будешь дивиться мне, но и высмеивать меня, если внимательно на меня посмотришь и положишь руку мне на плечо и подумаешь: здесь, в этом первозданном муже, засели все факультеты и ученые мужи, — все философские школы и все школы кройки и шитья, не полемизирующие между собою, — все лучшие старинные княжеские роды, хотя еще не отсортированные начисто от простых матросов, — все независимое имперское рыцарство, но, конечно, еще упакованное со своими оброчными крестьянами и дворовыми людьми и батраками, — женские монастыри, но в смешении с мужскими, — все казармы и все депутатские собрания, не говоря уж о соборных капитулах, состоящих из своих соборных пробстов, деканов, сеньоров, субсеньоров и каноников! «Что за человек, что за исполин — знак!» — скажешь ты тогда. И ты права, милая! Ведь я именно таков: я неразменный талер человеческой коллекции монет, судилище для всех судов (и, к тому же, совершенно заполненное, так как не отсутствует ни один заседатель), живой corpus juris всех цивилистов, канонистов, криминалистов, феодалистов и публицистов; разве во мне не содержатся полностью «Ученые Германии» Мейзеля и «Лексикон ученых» Иехера, а также сами Мейзель и Иехер, не говоря уж о дополнительных томах? Мне хотелось бы предъявить тебе Каина, — если вторая pars меня убедит, он будет нашим принцем Уэльсским, Калабрийским, Астурийским и Бразильским, — и ты бы увидела, будь он прозрачным (я убежден, что он именно таков), как в нем вставлены друг в друга, словно пивные стаканы, все вселенские соборы и инквизиционные трибуналы, и миссионерские конгрегации, и чорт и его бабушка.
46
Французский академик Никола Андрион определил рост Адама в 123 фута 9 дюймов, а рост Евы — в 118 футов 9 3/4 дюйма. О том, что после грехопадения Адам перебежал через океан, повествуют раввины. См. вторую библейскую речь Сорэна.
47
Известная секта, ходившая в церковь неодетой.
Впрочем, красавица моя, перед своим грехопадением ты не последовала моему примеру и ничего не записала из твоей Scientia media, так что теперь, глядя в будущее, ничего в нем не видишь, словно слепая. Но я, для которого в нем все ясно и открыто, усматриваю из моей хрестоматии, что если я действительно воспользуюсь своим Блуменбаховским miso formativo и еще сегодня брошу несколько первозданных взглядов в область juris luxandae coxae или primae noctis, [48] то я сотворю не какой-нибудь десяток дураков, как простой смертный, а целые биллионы дураков, а к ним и единицы, ибо благодаря мне получат бытие все обитающие во мне коренные богемцы, парижане, венцы, лейпцигцы, байрейтианцы, гофцы, дублинцы, кушнаппельцы (а также их жены и дети), среди которых всегда приходится на каждые пятьсот примерно по миллиону сходящих с ума, хотя им и не с чего сходить. О duenna, ты еще мало знаешь людей и, в сущности, знаешь только двух, ибо змий в счет не идет; но мне известно, чт о я создаю, и что вместе с моим Limbus infantum я открываю бедлам. — Клянусь небом! Я трепещу и сокрушаюсь, когда пробую хоть заглянуть в поколения грядущих лет и столетий и полистать их страницы — и вижу на них лишь кровавые кляксы и пестрые, беспорядочные шутовские арабески; когда я высчитываю, сколько потребуется трудов, пока та или иная эпоха научится писать хоть таким разборчивым почерком, каким пишет министр или слоновый хобот, — пока бедное человечество, пройдя курс в начальных школах и у гувернанток-француженок, сможет с честью поступить в латинские лицеи, в иезуитские и княжеские школы и, наконец, даже посещать уроки танцев, фехтования и рисования и dogmaticum и clinicum. Чорт побери! Мне становится страшно: тебя, конечно, никто не назовет наседкой, высидевшей будущие стаи скворцов, или самкой трески, в которой Левенгук насчитывает девять с половиной миллионов икринок; все это вменят в вину не тебе, Евочка, а твоему супругу; «ему следовало быть разумнее, — скажут люди, — и лучше ничего не порождать, чем породить такой сброд, каким является большинство разбойников — коронованные императоры на римском троне и наместники на римском, престоле, из которых первые будут именовать себя в честь Антонина и Цезаря, а вторые — в честь Христа и святого Петра, причем среди них окажутся люди, трон которых сделается Люнебургским пыточным креслом для человечества и каменным акушерским креслом для рождения сатаны или даже превратится в противоположность Гревской площади, так как будет служить для казни всего человечества и для празднеств одного человека». [49] Кроме того, меня будут попрекать Цезарем Борджиа, Франциском Пизарро, св. Домиником и Потемкиным. Предположим даже, что я смог бы отпарировать упрек, поскольку речь идет о мрачных исключениях; но мне все же придется признать (и антиадамисты примут это признание utiliter), что мои потомки и колонисты неспособны прожить и полчаса, не замышляя или не совершая глупости, — что гигантская война страстей в них никогда не заканчивается миром и лишь изредка прерывается перемирием, — что самый крупный недостаток человека — это наличие у него столь многих мелких недостатков, что его совесть служит ему почти исключительно для того, чтобы ненавидеть ближнего и болезненно ощущать чужие проступки, — что свою душу он облегчает от грехов не раньше, чем при предсмертной исповеди, перед тем как ложится в могилу: так детей заставляют облегчиться, прежде чем уложить их в постель, — что он изучает и любит язык добродетели, но преследует добродетельного собрата, подобно тому как лондонцы нанимают учителей французского языка, но терпеть не могут французов. — Ева, Ева, худую славу мы заслужим нашим браком: согласно подлинному тексту Библии, «Адам» означает красную землю, и поистине мои щеки сплошь превратятся в нее и покраснеют, когда я подумаю о несказанном тщеславии и самомнении наших правнуков, непрерывно возрастающем с течением столетий. Дергать себя за нос и одергивать будет, пожалуй, лишь тот, кто сам бреется, — благородное дворянство будет выжигать свой фамильный герб на крышках отхожих мест и сплетать свой вензель из подхвостного ремня своих коней, — критикующая братия будет свысока глядеть на рифмующую, а та будет ей отвечать тем же, — тайный фон Блэз предоставит свою руку для целования сиротам, дамы свою — всем и каждому, а более высокопоставленные лица предоставят для того же вышитую кайму своего одеяния. Хева, мои пророческие извлечения из всемирной истории я довел только до шестого тысячелетия, ибо
48
Это «первая ночь» в собственном смысле, ибо, по мнению многих ученых, Ева уже в то утро, когда она была сотворена, принялась воровать фрукты.
49
Можно истолковать почти как слияние в одном существе свирепого тигра и шаловливой обезьяны то, что Гревская площадь в Париже одновременно является местом казни преступников и местом народных празднеств, так что убийцу короля лошади разрывают там — же, где подданные чествуют короля, а колеса, служащие для колесования, и огненные колеса фейерверков чередуются во взаимном непосредственном соседстве, — ужасающие контрасты, которые не следует нагромождать здесь, чтобы не навлечь на себя упрека в подражании их виновникам.
Ты, конечно, возразишь: «Выслушаем, по крайней мере, вторую paps, где вопрос рассматривается и с другой стороны». — Ты права, о благочестивейшая слушательница: мы чуть не забыли перейти ко
и совместно взвесить основания, побуждающие первозданных прародителей сделаться таковыми, сочетаться браком и послужить сеяльной и прядильной машиной для льна и конопли, из волокон которых судьба сплетает необозримые сети и неводы, опутывающие весь земной шар.
Главной побудительной причиной для меня и, надеюсь, для тебя, является день страшного суда. Ибо если мы с тобою сделаемся entrepreneurs рода человеческого, то всех моих потомков, которые в день страшного суда поднимутся в виде паров из пережженной земли, я увижу выстраивающимися для последнего парада на ближайших планетах, и среди этого изобилия детей и внуков встречу разумных людей, с которыми небезынтересно поговорить; там будут люди, которые провели жизнь в сплошных грозах, да и лишились ее вследствие грозы, — подобно тому как, по римским поверьям, любимцев богов убивало громом, — но которых никакие громы и молнии не заставили зажмурить глаза или заткнуть уши. Далее, как я вижу, там стоят четыре великолепных языческих евангелиста, Сократ, Катон, Эпиктет, Антонин, которые своими глотками, словно привинченными двухсотфутовыми пожарными рукавами, проникали во все дома и защищали их против каждого проклятого пожара страстей и совершенно заливали его чистейшей, лучшей водой альпийских источников. — Вообще, я сделаюсь пра-папой, а ты пра-мамой превосходнейших людей, если нам это будет угодно. Уверяю тебя, Ева, здесь, в моих выдержках и выписках черным по белому значится, что я буду предшественником, родоначальником, Вифлеемом и творящей природой для Аристотеля, Платона, Шекспира, Ньютона, Руссо, Гете, Канта, Лейбница, — а это все люди, еще более толковые, чем их прародитель. О Ева, действительный, почетный и почитаемый член нынешнего плодоносного общества или производящего класса в государстве, которое состоит из тебя и свадебного проповедника, клянусь тебе, для меня наступит час многих вечных блаженств, когда на соседней планете я окину беглым взглядом собрание классиков и возрожденных и, наконец, в восторге преклоню колена на этом спутнике земли и воскликну: «С добрым утром, дети мои! В старину вы, евреи, тайно выпаливали скорострельную краткую молитву, если вам случалось напороться на мудреца;— но какую молитву я должен творить, чтобы она была достаточно длинной, теперь, когда я сразу вижу перед собою всех мудрецов и ученых и моих кровных родственников, которые, несмотря на весь волчий голод своих страстей, сумели отказаться от запретных яблок, груш и ананасов и, несмотря на всю свою жажду истины, не учинили покражи плодов с древа познания, между тем как их прародители атаковали запретный плод, хотя никогда не испытывали голода, и атаковали древо познания, хотя уже обладали познаниями обо всем, кроме змеиной натуры». Затем я поднимусь с колен, вбегу в толпу потомков, брошусь на грудь одному моему избранному преемнику, обниму его и скажу: О ты, мой верный, добрый, миролюбивый, кроткий сын, если бы моей Хеве, пчелиной матке тех роев, которые нас теперь окружают, я мог показать хоть одного тебя, сидящим в виде личинки в ячейке, во второй pars моей брачной проповеди, то жена поразмыслила бы над нею и сделалась бы сговорчивее… И этим верным, добрым сыном будешь ты, Зибенкэз, и ты останешься возлежащим на горячей, жесткошерстной груди
Не сердись на меня за этот веселый домашний бал и танец ведьм на тряпичной бумаге, хотя ты и являешься бесконечно малой частью германского племени и в качестве таковой не должен был бы ни потерпеть, ни понять подобной пляски идей. Поэтому-то я и не печатаю ничего для неуклюжих немцев; и целые листы, в которых я развел, словно рыбок в пруду, множество шаловливых мыслей, я швыряю не в книжную лавку, а сразу в то место, куда такие творения (поскольку они пользуются правом и сервитутом прохода через книжную лавку) обычно попадают, лишь придя в ветхость. — Я провел восемь дней в Гофе, а теперь живу в качестве частного лица в Байрейте; в обоих городах я кроил рожи, а именно — чужие силуэты; однако многим из тех, кто, стоя или сидя, позировал для моих ножниц, пришло в голову, что у меня в голове не все в порядке. Напиши мне, как с этим обстоит на самом деле: для меня это не безразлично, так как я сразу же оказался бы ограниченным в своей дееспособности по составлению завещаний и прочих актов гражданского права, если бы я, как сказано выше, действительно был не в своем уме. Далее, при сем прилагаю тысячу лобзаний и наилучших пожеланий для твоей красивой и благочестивой Ленетты, а господину школьному советнику Штибелю шлю привет, вместе с вопросом, не состоит ли он в отдаленном родстве с проповедником в Гольцдорфе и Лохау (возле Виттенберга), магистром Штибелем, который предсказал светопреставление (и, как я полагаю, ошибочно) на восемь часов утра в 1533 году, а в конце концов дожил лишь до того, что сам преставился. Кроме того прилагаю для вас обоих и для «Вестника программ» две программы здешнего профессора Ланга, посвященные байрейтскому генерал-супер-интенданту, и одну речь д-ра Франка (в Павии). — Здесь, в гостинице «Солнца», проживает на лицевой и фасадной стороне (тогда как я проживаю на тыльной и обратной) одна девица, исполненная прелестей, сил, остроумия и чувства. Я со своей физиономией нравлюсь ей неописуемо, что мне кажется весьма правдоподобным, ибо я столь похож на тебя и отличаюсь от тебя лишь ногой, на которую я прихрамываю. Поэтому перед милыми дамами я не хвастаюсь ничем, кроме своих милых причуд и сходства с твоей милостью. Как я слышал, эта девица является бедной племянницей старого дяди с разбитым стеклянным париком, за свой счет воспитывающего ее в жены какому-то знатному и высокопоставленному кушнаппельцу. Возможно, что она вскоре будет к вам прислана при накладной, в качестве груза, адресованного жениху… Таковы мои старейшие новости! Новейшая, а именно твоя собственная особа, может лишь ожидаться здесь в Байрейте к тому времени, когда я и весна вместе (ибо послезавтра я поеду ей навстречу, до самой Италии) вернемся сюда, и мы — я и она — совместно разукрасим здешний мир так, что ты несомненно вкусишь блаженство в Байрейте: настолько достойны похвал его здания и горы. А теперь желаю тебе немножко счастья!
Все готовы поклясться, что знатный кушнаппелец, для которого воспитывается племянница тайного, — это не кто иной, как рентмейстер Роза: чтобы освещать ей путь к своему дому, он намерен превратить в брачный факел огарочек своего догорающего сердца, до сих пор служившего для зажигания сердец всех женщин мира, подобно тому как свеча трактирщика служит для зажигания трубок всех курильщиков.
Так как в письмо были вложены три небесных услады, по одной для каждого праведника (для жены — комплимент, для Штиблета — программы и для адвоката — самое письмо), то меня нисколько не удивило бы, если бы осыпанный дарами трилистник и терцет от радости пустился бы в пляс. Советник в упоении, — ибо взбудораженная кровь бросилась в его умеренную голову, — не обращая внимания на то, что на столе уже была разостлана клетчатая скатерть, раскрыл на нем послания и еще до застольной молитвы принялся разрезать и алчно пожирать с оловянной тарелки три печатных закуски и литературных petit soupers, пока просьба остаться не напомнила ему, что пора удалиться. Но во время прощания он — как пошлину за свои труды в качестве верховного арбитра и посредника между обоими супругами или в качестве щелочной соли, соединяющей масло мужа с водой жены, — выпросил себе новый силуэт Ленетты; ибо прежний, вырезанный Лейбгебером и, как известно, подаренный советнику (о чем письмо напомнило последнему), тот случайно засунул в свой ночной камзол, отличавшийся такой же черной окраской, и вместе с ним послал в стирку. «Мы еще сегодня соорудим силуэт» — сказал Зибенкэз. Когда, покидая супругов, советник увидел по выражению лица Ленетты, что брачный перстень, — который он, как ему казалось, надпилил и снабдил шелковой подкладкой, — теперь уже не так тесен для ее безыменного перста, то радостно потряс ей руку и сказал: «Вы оба очаровательные люди. Я охотно буду навещать вас, как только вам хоть что-нибудь понадобится». — «Приходите часто, часто» — ответила Ленетта. — «Еще чаще!» — добавил Зибенкэз.
Однако после этого можно было подумать, что кольцо снова стало лесным, почти как прежде; и адъюнкты философского факультета, читающие курс психологии, будут изумлены тем, что за едой адвокат мало говорил со своей супругой, а она — с ним. Но причина была в том, что возле его тарелки и хлеба лежало вместо белого хлеба письмо Лейбгебера, и пламенный любимец Фирмиана светил из Байрейта его душе через мрачную, туманную даль, — над его вздохами парила волшебная мечта об их первом объятии при будущей встрече, — надежда озаряла своим очищающим светом затхлую душную шахту, в которой он теперь задыхался и рылся, — грядущая весна высилась и сияла вдали, подобно увешанной светильниками соборной башне, и слала ему свои лучи сквозь густую ночную тьму…