Зибенкэз
Шрифт:
Не могу утверждать, что наш герой от этого побледнел как смерть или обеспамятовал, или обезумел. Хвала каждой мужской душе, которая хоть пол-весны смогла пить железистую сыворотку стоицизма и не упала, подобно женщине, обессиленная и оледеневшая, перед хладным призраком нищеты. В наш век, когда в душе людей перерезаны все жилы лучших чувств и уцелела только жилка стяжения, даже самое преувеличенное порицание богатства будет полезнее и благороднее, чем даже самое справедливое уничижение бедности; ибо пасквили на презренное злато гарантируют богатому неплохое душевное состояние даже в случае потери состояния материального, а бедняка наделяют взамен горьких чувств сладостью их преодоления. Ведь и без того уж все низменное в нас, все чувства, фантазия и все видимые нами примеры являются объединенными панегиристами золота; почему же хотят еще и лишить бедность ее адвоката и chevalier d'honneur, которыми являются философия и нищенская спесь?
Зибенкэз прежде всего раскрыл, вместо рта, дверь и посудный шкаф в кухне; оттуда он, тихий и серьезный, извлек и поставил на стул медное блюдо с колпаком и тройню оловянных тарелок. При этом зрелище Ленетта не смогла дольше молчать; она всплеснула руками и сказала, тихо и стыдливо: «Ах,
«Глупости!» — отвечала она.
Некоторые читатели, пожалуй, скажут: «А разве нет?» — Перед этими немногими мне уже давно следовало бы оправдать адвоката за его непостижимый для Ленетты словесный стиль.
Впрочем, он сам уже достаточно оправдался, говоря, что жена всегда в общих чертах понимала его, хотя бы он выбирал ученейшие термины и делал изысканнейшие намеки, чтобы как следует поупражняться и насладиться собственным красноречием; женщины, повторял он, все понимают по намекам и в общих чертах, а потому не тратят времени, которое может быть употреблено и лучше, на кропотливые изыскания смысла непонятных им слов. Впрочем, это обстоятельство несколько неблагоприятно для словаря Рейнгольда к «Леване» Жан-Поля и отчасти для меня. «Глупости!» — отвечала Ленетта. Фирмиан лишь попросил ее захватить посуду с собою в комнату, где он намеревался разумно обсудить все дело. Но он с таким же успехом мог бы излагать свои доводы человеческой коже, набитой сеном. Жена упирала преимущественно на то, что взносом в стрелковую кассу он опустошил свою собственную. Тем самым она его навела на превосходную реплику: «Некий ангел, — сказал он, — внушил мне, чтобы я сделал этот взнос; в Андреев День я могу снова выудить и вылудить все, что сегодня посеребрю. Тебе в угоду я сохраню и водворю в посудный шкаф не только блюдо и тарелки, но и всю прочую посуду, которую подстрелю в качестве члена стрелкового общества. Признаюсь тебе, первоначально я намеревался продать свои призы».
Что было делать? В сумерки изгоняемая столовая посуда была спущена в корзину старой Забель (Сабины), которая во всем имперском местечке прославилась тем, что помимо своей propre (собственной) торговли занималась и комиссионными сделками (торговлей по чужим поручениям) и притом с такой деликатной скрытностью, словно торговала краденым имуществом. «Никто, — говорила она, — не мог бы из меня вытянуть, кому принадлежат все эти вещи, и покойный казначей, от которого я перетаскала весь его скарб, часто говаривал, что таких, как я, поискать надо».
Бедные супруги! Что пользы вам от этого шаббата [69] или «сошествия Христа во ад» в вашем преддверии ада? Сегодня огонь отклонится, и свежий морской ветер прохладит вас; но завтра или послезавтра перед вашими сердцами вновь взовьются прежний дым и прежнее пламя! И все же я не наложу запрета на вашу посудную торговлю; ибо даже зная наверняка, что завтра предстоит такой же голод, отнюдь не плохо поступают те, кто стремится избавиться от сегодняшнего.
На другой день Зибенкэз требовал большей тишины вокруг себя лишь потому, что накануне он держал об этом столь длинную речь. Славная Ленетта, которая была живой стиральной машиной и метательным или, вернее, метущим снарядом и для которой списки белья и кушаний были не менее священны, чем свидетельства об исповеди и целомудрии, [70] скорее рассталась бы с чем угодно, вплоть до собственной персоны Фирмиана, но только не с лощильной суконкой и мусорной метлой. Она думала, что это лишь его каприз, тогда как это был ее каприз — нажимать басовые педали и разыгрывать шумные органные концерты за спиной автора именно в утренний час, который вдвойне одарял его золотом, а именно идеальным, из золотого века, и металлическим. После полудня она беспрепятственно могла бы выдвинуть хоть тридцатидвухфутовый регистр, если бы захотела; но ее никак нельзя было заставить свернуть с привычного пути. Женщина — это самый нелепый сплав из упрямства и самоотверженности, какой только мне приходилось видеть; ради своего мужа она позволит парижскому палачу отрезать себе голову, но только не волосы с этой головы. Далее, она способна отказывать себе во многом для чужой пользы, но ни в чем не может себе отказать для своей собственной; она проведет три ночи без сна ради больного, но не согласится прервать даже одну минуту дремоты вне постели для того, чтобы самой же затем лучше спать. Женщина, собирающаяся на бал или к брачному алтарю или стряпающая для гостей, ухитряется есть меньше, чем святые и мотыльки, хотя последние не имеют желудков; но если Исавову трапезу ей запрещают врач и собственное тело, то она ее съедает в один миг. Когда же чем-нибудь жертвует мужчина, то он поступает как раз наоборот.
69
По учению раввинов, муки грешников в аду прерываются в субботу, а по учению христиан — to день сошествия Христа в преисподнюю.
70
Testimonium integritatis — священническое свидетельство о том, что невеста отнюдь не была ничем больше.
Движимая взаимно-противоположными силами, его увещаниями и своими наклонностями, Ленетта пыталась итти по женской диагонали и придумала временный компромисс, а именно — прерывала свое подметание и чистку на то время, пока Фирмиан сидел и писал. Но стоило ему лишь на две минуты подойти к фортепиано, к окну или к дверям,
В это время, кстати, прибыла плата, присланная советником за рейсский талер, — такой учтивости и внимательности никто не ожидал бы от столь ученого мужа. Всех читателей, конечно, сильно обрадует (словно они сами являются мужьями Ленетты), что в течение всего дня она была сущим ангелом: работа ее рук сделалась столь же мало слышной, как швейная работа ее пальцев; многое излишнее она даже отложила; одну болтливую кумушку — прелестный головной убор которой красовался не на голове, а в руках, так как был принесен в починку — она проводила вниз по всей лестнице, не столько из вежливости, сколько в виду деликатного намерения неслышно для адвоката, находившегося наверху, еще раз поговорить внизу с заказчицей и оговорить всякую строчку текста и предмета своего словесного договора с ней.
Это растрогало старого шумонаблюдателя и затронуло его слабую сторону и струну, а именно — сердце. Он долго шарил в своей душе, отыскивая достойное выражение благодарности за это, пока наконец не нашел одно совершенно новое. «Послушай, дитя, — сказал он и несказанно ласково взял ее за руку, — разве я не проявлю себя благоразумным человеком, если острить и творить я буду по вечерам: пусть муж тогда изощряет свой ум, когда жена прекращает свой шум. Представь себе заранее нектар и амброзию такой жизни: мы сидим друг против друга, возле одной свечи, ты орудуешь колкой иглой, а я такой же сатирой, весь ремесленный люд нашего дома уже не стучит, а распивает пиво, да и подательниц чепцов не видно и не слышно было бы в столь позднее время. Я уж не говорю о том, что к осени вечера, конечно, станут расти, а с ними и мои работы и остроты. Что ты думаешь или (если ты предпочитаешь) что ты скажешь о такой перемене в нашем житье и мытье? Ведь ты не забудь, что мы к тому же теперь при деньгах и что рейсский талер с его троицей как нельзя более кстати перечеканил нас всех, Штибеля и меня, в отца и сына, а тебя в духа святого, от нас обоих исходящего».
«Ах, как прелестно, — отвечала она, — значит, я все же смогу утром выполнять по-настоящему все мои работы, как полагается порядочной хозяйке?» — «Разумеется, — добавил он, — ибо по утрам я буду спокойно писать дальше мои сатиры и дожидаться вечера, чтобы продолжать оттуда, где я остановился утром».
Вечер нектара и амброзии действительно наступил, и нелегко было бы найти подобный ему среди предшествующих вечеров. Двое молодых супругов, одни, возле однойсвечи и за однимстолом, тихо и мирно работая, конечно могут порассказать, что такое счастье: он непрестанно расточал поцелуи и удачные мысли, а она — улыбки; ее двигание сковородой не больше доходило до его слуха, чем движения ее иглы. «Если люди, — сказал он, чрезвычайно довольный домашней реформацией, — при одной свече зарабатывают двойную плату, то, насколько я могу судить, им незачем стесняться и тесниться к жалкой, тонкой как червяк маканой свече, при которой ничего не видно, кроме самой этой глупой свечи. Завтра мы без долгих разговоров применим литую».
Так как некоторое достоинство этой истории, по-моему, заключается в том, что я извлекаю из нее и сообщаю лишь события первостепенной важности, то я не буду долго задерживаться на том, что вечером появилась литая свеча и зажгла небольшую распрю, ибо адвокат при свете этой свечи снова извлек на свет свою новую доктрину о зажигании, свечей. Дело в том, что он придерживался весьма еретического убеждения, будто всякую свечу, а тем более толстую, разумным людям надлежит зажигать с толстого конца, а не с тощего верхнего, и что именно поэтому у каждой свечи фитиль торчит с обоих концов; «в пользу этого закона горения, — добавил он, — мне достаточно привести, по крайней мере для того, чтобы убедить разумных женщин, лишь то очевидное обстоятельство, что сжигаемая свеча, подобно прожигателям жизни, нажившим ожирение и водянку, все более утолщается книзу; и если ее подожгли сверху, то мы наживаем внизу, в подсвечнике, комок, потёк и огарок негодного сала; зато как изящно и симметрично ложится текущий жир с толстой половины на тощую, постепенно сообщая ей равномерность и как бы упитывая ее, если мы сначала зажжем толстую!»