Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка
Шрифт:
Не верилось, что этой ночи может наступить конец, конец этого феерического праздника разбуженного чувства. Трудно было разорвать объятья, оторваться от жарких и уставших зацелованных губ…
В который раз я повторял вслух: «Пора! Уж скоро утро, я должен уходить!»
Но какая-то неведомая сила снова и снова возвращала меня к ней, я не в силах был вырваться из крепко опутавших меня сетей девичьего плена.
Начавшаяся через полгода война перечеркнула наши надежды и планы. Я никак не мог представить себе, что испытания войной затянутся на долгие годы. Никак не верилось, что вероломство немцев останется
Я ожидал со дня на день повестку. Призыв в действующую армию стал реальностью. В нашем доме с раннего детства перед моими глазами находилась удачная карандашная копия с картины неизвестного художника «Любовь и долг». Скопировала ее сестра мамы, Людмила Семеновна, и подарила ее отцу еще при жизни в Иране. Она мне так нравилась, что я хотел и сам скопировать такую же.
На ней были изображены обнаженные фигуры мужчины и женщины. В его руках оливковая ветвь. Красивое лицо выражает страдание и внутреннюю борьбу. Женщина на коленях. Она обнимает торс любимого и молит его не уходить, остаться с нею. Он не может уступить мольбам…
Мои личные переживания первых месяцев войны очень походили на сюжет упомянутой картины. В сорок первом перед нами тоже встал выбор, и, как не тяжело было уходить, долг требовал защищать Родину. Подчиняясь патриотическому долгу, тогда ушли и не вернулись миллионы мужчин.
Мое возвращение все же состоялось, но годы, прошедшие с того рокового момента, все так изменили, что восстановить прежние связи было уже невозможно, нас навсегда разделило Время — четырнадцать лет войны, плена, заключения.
Моя любимая незабвенная Ася осталась для меня навсегда самой яркой звездой юности, озарившей немеркнущим светом первой любви всю дальнейшую жизнь.
Условия тюремного заключения, особенно одиночка, способствовали работе над собой. Вопросы, возникавшие в процессе следствия, требовали анализа и ответов. Занятия эти не проходили даром, и я замечал перемены, происходящие во мне. Эта новая пора, желание познать смысл происходящего произошли довольно поздно — мне было двадцать пять лет.
Уходил месяц за месяцем, приближалась вторая зима в Бутырках, а ответа на заявления все не было. В декабре 1946 года исполнилась годовщина со дня ареста. По всей вероятности все сроки продления судебного разбирательства уже давно прошли, нужно было выносить решение.
Дело мое побывало в разных судебных инстанциях, но так и осталось невостребованным — отсутствовал состав преступления. Понимая, что дальнейшая отсрочка уже ни к чему не приведет, его решили отправить в Особое совещание, рассматривающее дела без слушания сторон. Ранее оно называлось «тройкой», по числу представителей, участвующих в разборе дел. Это были лица из Центрального комитета партии, Генеральной прокуратуры и Госбезопасности.
По дате, которая стояла на постановлении Особого совещания, я понял, что оно состоялось 30 ноября 1946 года. А из камеры меня взяли под Новый год.
Прошли томительные часы ожидания в боксе. Затем я оказался в служебном помещении, где из рук дежурного офицера получил стандартный бланк, в половину обычного листа, с отпечатанным на пишущей машинке текстом. Это и было постановление Особого совещания.
Всего несколько коротких
За измену Родине, предусмотренную статьей 58.1б УК РСФСР, меня приговорили к пяти годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях с указанием определенного места отбывания наказания (Воркута) и добавили «довесок» в пять лет в виде поражения в гражданских правах после срока, что на лагерном жаргоне звучало как «пять по рогам».
Помню, приговор не произвел на меня впечатления — за прошедшие месяцы в тюрьме я смирился с неотвратимостью наказания. Я рассматривал его как вынужденную меру социальной защиты государства от нежелательных граждан, не проявивших героизма и мужества в годы войны, не отдавших жизней своих за окончательную победу.
Срок в пять лет показался терпимым. Следователь Устратов и камерное окружение предсказывали более суровый приговор — в лучшем случае я мог получить десять лет, в худшем — «высшую меру». Я же получил «пятеру», из коих год уже отсидел. Казалось, что впереди еще долгая жизнь, только недавно мне исполнилось двадцать три года.
Год тюрьмы утвердил в моем сознании мысль, что нести наказание я обязан. Теперь уже и я сам, словно капитан Устратов, не признавал смягчающих вину обстоятельств, и пребывание в пропагандном лагере Восточного министерства Германии рассматривал как преступление. Не совершив, будучи в плену и за границей, враждебных действий против своего государства, я признавал как вину причастность к особому лагерю Восточного министерства, за это я осуждал себя и в этом раскаивался.
Раскаяние я адресовал к самому себе, осознанная в тюрьме правда стала для меня высшим достижением пережитого. Мне казалось, что режим стоит на охране этой правды, утверждает ее, я и не знал, что это лишь плод моей фантазии. Прошло всего несколько лет, и все мои выводы и ложные представления развалились — преступления режима предстали во всем многообразии его безжалостной сути.
Жизнь могла бы сложиться и иначе, если бы в основание Закона были заложены поиск истины и соблюдение прав человека. Тогда свой оправдательный приговор я мог бы и должен был получить в зале суда, но в те годы таких решений не выносили.
Часть шестая
В АРХИПЕЛАГЕ ГУЛАГ
Первая Воркута
Теперь мне предстояли новые испытания — нужно было добраться в лагерь. Название города, упомянутого в постановлении, мне ничего не говорило. Что такое Воркута выяснилось через несколько недель трудного переезда в «столыпинском» вагоне.
Кроме меня, постановления ОСО были вручены еще многим десяткам заключенных. К Бутырскому «вокзалу» подали несколько «воронков», чтобы перебросить осужденных к месту посадки. Как правило «столыпинские» вагоны находились вдали от вокзалов. Делали это по разным соображениям. Были возможны непредвиденные эксцессы, не исключалась возможность побега и применения оружия. Была необходимость скрывать от населения сами факты перебросок, численность и другие подробности. Но это не всегда удавалось, только в поздние часы ночи заключенные остаются вне поля зрения людей. В другое время народ все видел, слышал, понимал.