Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка
Шрифт:
Те, кто в это время побывал во «внутренней» на Лубянке, рассказывали о генерале Власове и его сподвижниках. Говорили, что он приговорен к высшей мере наказания через повешение и что сообщники получили большие сроки. Прошел слух об аресте Михаила Зощенко, на которого в те годы ополчилась ленинградская писательская организация.
Помню, что в камере появилась молодежь — студенты. Видимо, возвращение армии домой не проходило бесследно, прислушивались к рассказам очевидцев, побывавших в Европе, увидевших тамошнюю жизнь собственными глазами. Такая пища для ума позволяла делать выводы о положении граждан на Западе и в собственном отечестве. Студентов привлекали за антисоветскую
Между тем заканчивались холода, время торопилось к теплу. На прогулочном дворе уже стали появляться первые признаки приближающейся весны. Ярче светило солнце, радовали посвежевшие после стужи и снега небеса; в водосточных трубах застучала капель, по утрам и в вечерние сумерки на деревьях внутреннего двора загомонили птичьи стаи. Суетливые скворцы и галки, неторопливые вороны шумно выражали радость к происходящим переменам. Порой за их голосами трудно было разобрать говорящих людей.
Весна напоминала о воле, хотелось надышаться воздухом, расправить крылья и, набравшись сил, улететь далеко из опостылевшей клетки. Я терпеливо ожидал извещения трибунала, отсчитывая каждый уходящий день — до дня суда, с момента отправки подследственного из управления полагался двухнедельный срок.
Когда после отбоя в камере наступала тишина, я старался собраться с мыслями, днем обдумать свое положение было сложно, так как камера напоминала растревоженный улей.
До того, как я попал в тюрьму, о судебном процессе я имел представление по книгам и знал, что после всех процедурных актов, слушания сторон, свидетелей, выступлений прокурора и защитника обвиняемому предоставляется право на последнее слово. Я знал, что в этом выступлении можно высказать все — могу согласиться или отвести предъявленное обвинение, предложить свои мотивации и аргументы и присовокупить ко всему этому просьбу о снисхождении при вынесении приговора.
Картина суда мне хорошо представлялась теперь, и я все эти дни находился под впечатлением предстоящего процесса и своего выступления. Что я хотел сказать судьям? Какое представление сложилось у меня о собственной вине и наказании?
Чем ближе двигалось следствие к завершению, тем дальше уходила от меня надежда на обретение свободы. Капитан Устратов так настроил меня на неизбежность наказания, что я уже больше думал о предстоящей лагерной жизни. Мне он сказал, что «дело» может потянуть на «катушку», по тем временам на десятку. Поэтому к предстоящему суду я относился уже, как к чему-то решенному. Однако свое «последнее слово» я все же собирался сказать, чтобы судьи лучше осмыслили трагедию участвовавших в войне людей, судьба которых уготовила им незавидную долю военнопленных (только наивный «простак» мог рассчитывать на подобное участие к пленным!) Я все еще где-то далеко-далеко в душе продолжал надеяться на это участие при вынесении приговора. По этой страшной статье можно было схлопотать и «высшую меру».
Так, в ожидании прошли март и апрель. Я как будто стал привыкать к тюрьме…
Неужели к ней можно привыкнуть?! Абсурд какой-то! Хотя эта привычка возможна, как результат осознанной и неизбежной реальности, когда до сознания доходит мысль, что выбраться из тюрьмы на свободу невозможно. По всей вероятности, тогда и становится тюрьма «родным домом», а все, что в ней давно заведено, воспринимается со смирением и покорностью.
При допросах
К примеру, в своем пленении я видел, как и следователь, неопровержимый факт, который невозможно уничтожить. При объективном разборе этого факта и определении истины случившегося он должен был учитывать и принимать к сведению фронтовую обстановку и те многочисленные факторы, которые стали решающими в Харьковском «котле» мая 1942 года. Все эти объективные факторы позволили немцам организовать контрнаступление и нанести сокрушительный удар по войскам Юго-Западного фронта и завершить окружение, взяв в плен сотни тысяч пленных.
Скажу больше, следовательский подход к оценке плена, осуждение пленных, ярлыки «изменников Родины», которые были им присвоены и все прочие обвинения тех лет, не вызывали у меня чувства протеста и я искренне осуждал себя, что оказался в таком положении.
Методы Вышинского, его «царица доказательств», при ведении следствия играли тоже не последнюю роль. Что касается «прав человека», то они истолковывались нашими законами с позиции «осознанной необходимости», как антисоветская пропаганда из уст западных радиостанций «Голос Америки» или «Свобода».
«Осознанная необходимость» государства фильтровать после войны всех, кто побывал в плену и в оккупации, была и впрямь необходима, так думал и я, чтобы разного рода враги государства, оставшиеся после войны с фашизмом, не могли причинить новые бедствия и страдания советскому народу. А что такие враги есть я мог лично убедиться, побывав на митинге бывших советских военнослужащих, не пожелавших вернуться на Родину, в Шаане (в Лихтенштейне).
Такое сложилось у меня в послевоенный год мнение, и я готов был нести заслуженное наказание. Это искреннее раскаяние за плен становилось, как мне казалось, все более справедливым и обоснованным еще и потому, что к факту пленения в моем случае прибавлялся еще Особый лагерь Восточного министерства Германии. В этом ведь можно было усмотреть какую-то закономерность в выборе средств и действий для сохранения жизни: сначала плен, затем Особый лагерь, перспектива отъезда на работу в восточные оккупированные районы — все это звенья одной цепочки.
Опровергать эти факты и доказывать, что все это лишь стечение обстоятельств, чтобы выжить, мне было «не по зубам». Нужна была правовая подготовка, знание норм и законов, опирающихся на «права человека», слишком слаб и неподготовлен был я для роли оппонента: не хватало ума, логики, знаний, аналитического опыта. Поставленное тогда мне следствием клеймо сохранялось на всю жизнь, и ничто не могло смыть его.
И я пришел к выводу: раскаяться в случившемся и просить трибунал принять во внимание сложность обстановки, мой возраст — мне было лишь восемнадцать лет в год призыва.
Но вот прошли первые четырнадцать дней ожидания, затем еще неделя, потом другая, а вызова все нет. Потом счет пошел на месяцы, я продолжал недоумевать, искать причины столь долгого ожидания решения трибунала. Писал заявления, надеясь узнать дату предстоящего суда и сроки продолжительности содержания в тюрьме.
Зима была на исходе. Только по утрам держался легкий морозец, да тонкий ледок после ночи на оставшихся от весеннего солнца лужах. Теперь уже не такой страшной казалась и дорога в лагерь — приближающееся тепло — наиболее подходящая пора для этапа.