Злой
Шрифт:
Олимпия опустилась на топчан, всей своей позой выражая отчаяние.
— Филипп, — начала она, — слушай… Я не так уж молода. У меня не хватит сил всё начинать с самого начала. Здесь у меня есть какая-то база, я стою на собственных ногах, а там, за границей… я буду никем. Я верю в твою любовь, это правда, но, знаешь, в жизни всё может случиться. Давай останемся здесь, я выйду за тебя замуж, несмотря ни на что, ни на какие обстоятельства. Только останемся здесь.
— Это невозможно, — хриплым голосом
— Ты ведь доверяешь мне, веришь? — прошептала Олимпия; её красивые, сейчас полные послушания глаза искали взгляда Мериноса.
— Я никому не верю, — с трудом вымолвил Меринос, — но ты мне не изменишь. Я бы убил и тебя, и себя.
— Знаю, — коротко ответила Олимпия, — и не изменю тебе. Не потому, что боюсь, а потому, что ты меня любишь по-настоящему, а я не могу платить изменой за любовь.
— Поедешь, — решительно сказал Меринос, — должна поехать. Не о чем и говорить.
— Не знаю, — Олимпия покачала головой; другое лицо, лицо человека из небытия, мелькнуло в её воображении: Витольд Гальский улыбался своими ясными насмешливыми глазами. — Останься сегодня у меня, — шепнула она, поднимаясь, и всем телом прижалась к Мериносу, — я соскучилась по тебе. Останься, — робко повторила Олимпия.
— Нет, — чересчур громко возразил Меринос, — не останусь. Разве что завтра, когда всё уже будет позади. Слишком долго я ждал тебя, чтобы твоё возвращение не было полным триумфом. Сейчас, здесь, — он указал на беспорядок в комнате, — это не условия для того, чтобы отметить наш большой праздник. Настоящее счастье начнётся в Копенгагене, потому что счастье невозможно, когда нет покоя.
— Ты прав, — согласилась Олимпия.
Филипп Меринос выпустил её из объятий.
— Я тоже иду укладываться, Олимпия, — он сказал это через минуту, как бы оправдываясь, — у меня была тяжёлая работа, я очень устал. — Он замолчал, но в его голосе и позе угадывалось желание чем-то поделиться.
— Что же ты делал? — тихо спросила Олимпия, не глядя на него. Она хотела ему помочь.
— Я тяжело работал, — хрипло произнёс Меринос, — готовился к завтрашнему дню. Мои люди — самые отпетые варшавские ворюги, понимаешь? А с ними тяжело работать.
— Нет работы, позорной для человека, — неестественно весело подхватила Олимпия, — однако любая работа утомляет.
Она подошла к Мериносу и нежно поцеловала его в лоб. Что-то материнское было в этом поцелуе, и Меринос благодарно склонился к рукам Олимпии. И в ту же минуту понял, что должен на двадцать четыре часа выбросить из головы Олимпию Шувар, если хочет спасти свою жизнь — только жизнь.
Лёва Зильберштейн сдвинул два широких кресла и поставил между ними третье. Меринос бросил ему простыню, подушку и одеяло. Лёва разделся, умылся и лёг. Он тяжело
— Пан председатель, — тихо позвал Лёва.
— В чём дело? — флегматично откликнулся Меринос.
— Как вы думаете, получится у нас завтра?
— Получится.
— А мне что делать? Как по-вашему? Простите, — он приподнялся на локте, — что забиваю вам голову. Но я хотел бы посоветоваться с вами.
— Говори, Лёва, — благосклонно разрешил Меринос; он лежал на спине, уставившись в потолок, и глубоко затягивался сигаретой.
— Я думаю, пан председатель, если наш номер пройдёт и я получу свою часть, то надо будет приземлиться на пару недель где-нибудь в Мазурах. Или на Западе. У меня там есть один кореш, он поможет, тем более, что деньги будут, — в голосе Зильберштейна слышалась мечтательность. — Эти несколько грошей пригодятся. А если что… если здесь не утихнет, придётся дёрнуть в Берлин, верно? Когда есть немного злотых, то всё возможно, правда ведь, пан председатель?
— Правда, — тихо ответил Меринос.
— За границей у меня есть родственники. Не дадут пропасть, — голос Зильберштейна звучал спокойно и удовлетворённо, — вот если бы только эти несколько злотых, ох, если бы они были!
— Спи, Лёва, — доброжелательно посоветовал Меринос, — тебе надо отдохнуть до завтра. Уже поздно. Спокойной ночи!
— Спокойной, ох, спокойной! — встревоженно и неуверенно ответил Лёва.
Меринос нажал кнопку, и апельсиновый свет ночника расплылся во мраке. Комнату заполнила темнота и меланхолические вздохи Лёвы Зильберштейна, которому долго не удавалось заснуть.
4
Йонаш Дробняк осторожно приоткрыл правый глаз — темно, открыл левый — тоже темно. Тогда он в ужасе закрыл оба глаза и снова открыл. Всё та же темень. Его охватило отчаяние, однако где-то на дне этого отчаяния было спасение. «Если я в отчаянии, значит, живу», — улыбаясь, перефразировал он основной тезис рационалистической философии. Только теперь Дробняк ощутил в затылке острую рвущую боль. Одновременно он сообразил ещё кое-что: его не взорвали; он только что пришёл в себя после потери сознания; не видит он по очень простой причине — потому что лежит в темноте.
Осторожно, с предельной точностью продумывая и рассчитывая каждое движение, он решил проверить карманы пиджака. Потихоньку, готовый тут же отдёрнуть руку, сунул её в карман. Оба тюбика лежали на месте.
«Странно, — подумал Дробняк, вспоминая пережитое, — действительно, странно! Меня бросали во все стороны, били и толкали, я долго падал вниз, в какую-то таинственную шахту, и тюбики не взорвались! Удивительно!» Он чуть шевельнулся, застонал от боли и сел — немилосердно болели кости.